Мордовцев Д. Исторические романы. Компиляция. Книги 1-16
Шрифт:
А бандура кобзаря всё тренькает что-то заунывное, раздумчивое. Вспоминает старая голова всё прошлое, мёртвое, сохранившееся только в звуках его бандуры.
Все ждут — не споёт ли он какой-нибудь думы, не поплачет ли на своей бандуре.
Дети, сначала робко, а потом всё смелее и смелее подходят к девочке-мехоноше, улыбаются ей, заигрывают с ней, а потом и заговаривают.
— Як тебе, дивчинко, зовут? — спрашивает её пузатый мальчуган, обстриженный так кругло и высоко, что светлые, густые волосы его представляют подобие засохшего подсолнечника без семечек, опрокинутого ему на маковку. — Як тебе зовуть?
— Палазя, — отвечает бойко девочка, сидя на «призьбе» и болтая ногами.
— А в тебе мати е?
— Ни, нема.
— А батько?
— И батька нема. Тато та мама орали в поли, а их и взяли татары.
— А мий тато двоих татар убив, як козаки у Крым ходили, — хвалится мальчуган.
— Мий дедушка, як у его ще очи були, козакував та у городи у Козлови турка та туркеню заризав, — со своей стороны похваляется девочка.
Дедушка-кобзарь слышит это, и рука его невольно замирает на бандуре. Вспоминается ли ему, как этой рукой, для которой теперь осталась одна работа — перебор струн говорливых, разрубил он топором бритый череп галерника и убил «дивку-бранку», у которой находились ключи от невольницкой галеры? Или всплыло в его памяти воспоминание, как в молодости он бежал с товарищем из Азова, из турецкой неволи, и на Савур-могиле должен был похоронить своего товарища, истаявшего в неволе и не вынесшего долгого пути на родину?
— А вы б, старче Божий, заспивали б нам де-що, — обращается к нему статный парубок в смушковой шапке, в синих широких шароварах и в чоботах на таких высоких «закаблуках», что между каблуком и подошвой свободно мог пролететь воробей.
И парубок вложил в руку кобзаря какую-то монету.
— Зашивайте бо, кобзарю, — повторил он.
— Та що-то вам заспивати, люди добри? — спрашивает кобзарь.
— Про неволникив, або про Марусю-Богуславку.
— Або про Байду, — пояснял другой парубок.
— Або про казака Гоготу...
— Ни, дедушка, зашивайте про трёх братив, как вони из города Озова утикали — из турецкой неволи, — упрашивали дивчата, которым эта дума особенно была по душе, как самая задушевная.
— Добре. Про трёх братив — так про трёх братив, — соглашался кобзарь, который сам наиболее любил эту думу, напоминавшую ему его молодость, его молодые страдания в неволе. «Ах, зачем не воротится эта неволя — только бы с молодостью, с молодыми глазами, с молодыми горями и молодыми радостями?» — думается ему иногда.
И вот он настраивает свою бандуру, внимательно прислушиваясь чутким ухом к нестройному говору струн, из которых он должен извлечь те плачущие ноты, ту тоскливую мелодию и те дорогие образы, коими уже столько лет питается, и плачет, и живёт этими сладкими слезами прошлого его старое, но всё ещё не уснувшее казацкое сердце. Всё стройней и стройней становится перебойчатый говор струн, всё плавнее и плавнее делается их тренькание. На минуту он останавливается, и потом несколько хриплым, дрожащим, но глубоко симпатичным голосом начинает протяжный, плачущий речитатив:
Ой то не пыли пылили, Не туманы уставали, — То из земли турецькои, Да из виры бусурменськои, Из города из Озова, из тяжкой неволи Три братика втикали. Два кинных, третий пиший пишениця, Як бы той чужий чужениця, За кинными бижить-пидбигае, На сыре корин ня, на биле каминня Нижки свои козяцкии посикае, кровью слиды заливае. До кинных братив добигае, За стремена хватае, Словами промовляе: «Станьте вы, братця! коней попасите, мене подождите, С собою возьмите, до городив христьянських хоч мало пидвезите… Нехай же я буду знати, Куды в городы христьянськи до отця-матери дохождати».Разбитый, надтреснувший, но горько плачущий голос умолкает — одна бандура плачет-заливается... И откуда берёт она столько надрывающего чувства, хоть так просты её звуки, так детски проста мелодия!
Всё замерло, слушая этот плач. Даже дети присмирели — готовы, кажется, разреветься...
— Катруню, голубко, — слышится где-то сдержанный шёпот.
— Та ну бо, Максиме, не рушь мене, — слышится протестующий женский голос.
— О, яка бо ты...
А кобзарь продолжает:
«И ти браты тее зачували, Словами промовляли: «Ой братику наш менший, милый, Як голубойько сивый! Ой та мы сами не втечемо И тебе не ввеземо: Бо из города Озова буде погоня вставати, Тебе пишого на тёрнах та в байраках минати, А нас кинных буде доганяти, Зтриляти-рубати, Або живых в полон завертати. А як жив-здоров будешь, Сам у землю християнську увийдешь».И опять перерыв. Голос умолкает — дух захватывает у старого кобзаря, только бандура не умолкает, как бы заставляя ещё глубже вдуматься, вчувствоваться в то, что сейчас выплакано было голосом, словами...
И слушатели напряжённо ждут, что же дальше будет с этим бедным младшим братом?.. Бандура не говорит, а только подготовляет к чему-то печальному, глубоко горестному... Не слышно и шёпота Максима, и Катруни не слышно — слышится лишь что-то очень горькое в звуках, в воздухе...
«И тее промовляли, Видтиль побигали, А менший брат, пиша-пишаниця. За кинными братами вганяе, Кони за стремена хватае, Словами промовляе, Стремена слезами обливае: «Братики мои ридненьки, Голубоньки сизеньки! Коли ж мене, братия, не хочете ждати, Хоч одно ж вы милосердие майте: Назад коней завертайте, Из пихов шабли выймавте, Мини с плич голову здиймайте, Тило моё порубайте, В чистим полю поховайте, Звиру та птици на поталу не дайте!»И снова плачет одна бандура, и чем дальше, тем страстнее этот плач, тем горестнее качается в такт игры сивая голова бандуриста...
— Ох, матинко! — слышится женский стон.
Дивчата плачут, тихо утирая слёзы шитыми рукавами — то один, то другой рукав поднимется к молодому лицу и опустится... Не выдержал и пузатый мальчуган, заревел.
— Чого ты, Хведирец, плачешь? — спрашивает белокурая дивчина с голубой лентой на голове.
— Жалко...
— Кого жалко?