ЖАНРЫ

Мордовцев Д. Исторические романы. Компиляция. Книги 1-16
Шрифт:

— Он того — дидушку...

А дедушка всё качается да тренькает. И чёрт его знает, откуда что берётся у этого хилого старикашки, у этой затасканной бандуренки! Так вот и режет, и тянет душу, так и поливает слезами, захватывает горло невольным стоном.

— У, и гаспидова ж муха! Як жалко кусается, — сердито говорит статный парубок в смушковой шапке и на высоких закаблуках, смахивая со щеки предательницу слезу.

Да, муха, она кусается до слёз. Вон и дивчат, верно, все мухи кусают: белые рукава всё чаще и чаще поднимаются к заплаканным глазам. Молодые лица туманятся жалостью. Чёртовы мухи!

Нет, господа Росси, не вызвать вам таких искренних слёз из души слушателей, какие вызывает вот этот слепой, старый, оборванный, безголосый кобзарь Данило Полудитько у своих слушателей. И не понять вам разницы между вами и ими, между вашими слезами и ихними.

— Тютю на вас! От дурни! Уси разхлюпались — плачуть мов москаля ховют! — неожиданно раздался весёлый голос позади всех.

Очарование разом исчезает. Бандура умолкает. Все невольно оглядываются.

По середине улицы стоит «козак», упёршись руками в бока. На нём высочайшая барашковая шапка почти в виде конуса, с малиновым верхом, свесившимся на правое плечо, и едва держащаяся на бритой голове. Длинный оселедец закинут за ухо. Белая, расстёгнутая у ворота сорочка вся в дёгте. Жёлтые шаровары тоже в дёгте и в пыли. Красные «сапьянци» в грязи. Шаблюка волочится по земле и при малейшем движении поднимает страшную пыль. Загорелое лицо казака черно как голенище: видно, немало налило его летнее горячее солнце где-нибудь в степях и немало «годувались» по камышам комары казацкую кровью.

— А ну, кобзарю, утни весёлой — такой, щоб шкварчала, — хрипит казак. — Казаки низови йдуть Москву плюндровать, москаливь лякать, московськи капшуки трусить та москалеви на шию нового царя садовить. А ну бо, старче, вдарь казацькои.

Фигура старого кобзаря преобразуется. Сивая голова поднимается выше — молодость, молодая казацкая удаль вспоминается. Степи, байраки, татарва, дивчата, весёлая улица.

Бандура начинает вытренькивать что-то говорливое, пересыпчатое, бойкое, и старое горло и старый язык шибко вывёртывают неподражаемые выкрутасы:

Ой ходила дивчина бережком, Загоняла селезня батижком: «Гиля, гиля, селезню, до дому! Продам тебе жидовину рудому». За три копы селезня продала, А за копу дударика наняла. — Заграй мен и, дударыку, на дуду, Теперь же я своё горе забуду...

— Добре, добре, дид! — кричит казак, выплясывая середи улицы, то навприсядки, то семеня ногами и поднимая невообразимую пыль. — Добре! Добре! Ще накинь, ще пиддай жару, старче!

И старец поддаёт жару.

— От так! От так! Добре! Ще вдарь...

А старый рот вместе с бандурой выговаривает:

«Коли б тоби горенько та печаль, То б ты выйшов на улицю та й кричав, А то ж тоби горенька немае: Ой хто ж тоби ци кучеры звивае?»

Откуда ни возьмись ещё один казак, маленький, рябой, кирпатенький, с шапкой в половину своего роста, и тоже взявшись в боки, начинает выплясывать лицом к лицу с высоким товарищем и выговаривать:

«Була в мене дивчина Орися, Тоби в мене ци кучери вилися, Була в мене дивчина Уляна, Вона ж мени ци кучери звивала, Була в мене дивчина Варвара, Вона ж мени ци кучери порвала, Була в мене дивчина паскудна Вона ж мени ци кучери паскубла...»

— Тютю, чёртовы дити! Якого вы гаспида бисетесь? Хиба не бачете — ось свята Покрова, корогви.

«Чёртовы дити», усатые плясуны, оглядываются — перед ними на коне батько-атаман впереди своего войска. Знамёна с образами на них и крестами. Войско валит Крещатиком — конные, пешие, босые и обутые, разодетые и ободранные. Батько-атаман, да это тот самый запорожец, которого мы видели на Дону с Отрепьевым.

— Оце жие наше войско, — говорят оторопелые «чёртовы дити» плясуны. — Идемо с московским царевичем... А мы от и разтаньцювались тут соби на лихо.

Войско двигалось в беспорядке. Это была небольшая часть его, исключительно днепровские казаки, часть того двухтысячного отряда казацкого, который соединился с Димитрием и его польскими отрядами, не доходя Киева, в дороге. Этот отряд шёл разведать о месте переправы через Днепр, собрать и приготовить киевские паромы. Батько-атаман едет впереди своих «хлопцив».

Снизу, от Днепра, скачет какой-то всадник и машет шапкой.

— Зрада! Зрада! — кричит он, подскакивая к отряду на взмыленном коне.

— Кого ж чёрта ты кричишь? Яка там зрада? — осаживает его батько-атаман.

Этим разведочным отрядом или авангардом и командовал Куцько-атаман. Чтобы придать отряду более обаяния, он в дороге, в одном селе, захватил церковные хоругви, которые передал ему священник того села, не хотевший, чтобы его церковь обращали в униатский костёл.

— Яка зрада? — спрашивает атаман вестового.

— Ходу нема через Днипро. Паромы вси пропали.

— Як пропали?

— Так и пропали. Мени там казав один старец печерьский, що се московська закарючка.

И они оба отъехали в сторону. Толпа, что слушала кобзаря, глазела на отряд. Казаки заигрывали с дивчатами, перекидывались остротами с парубками, называя их «лежебоками», «винниками», «броварниками», звали с собой в казачество. То же говорил и кобзарь:

— Идить, хлопца, погуляйте в поли.

— Ика закарючка, кажешь ты? — спрашивает атаман вестового.

— А от — яка. Сюды из Москвы от патриарха Иова приихав до воеводы пана Острожьского москаль — Ахвонька Пальчик з грамотою, буцим то царевич, не царевич, а биглый дьякон... Так пан Острожьский и поховав уси паромы. Чернец знае, де вони.

— Овва! Биглый дьякон. Мы им дамо биглаго дякона. Гайда до воеводы!

IX. Годунов и мать Димитрия

Со времени самой опричины никто не запомнит, чтобы на Москве стояла такая молчаливая угрюмость, какая окутала этот всегда шумный город с лета и особенно с осени 1604 года. Словно моровое поветрие согнало всех с улиц и площадей в дома, словно невидимая чёрная немочь неслышно ходит по базарам, стогнам и закоулкам города и, стуча костлявыми пальцами в окна, ворота и двери домов, лавок и амбаров, зловеще просит: «Отоприте, отоприте», — и люди, слыша этот зловещий стук, ещё крепче запирают ворота, двери, ставни... Показывающиеся на улицах прохожие спешат скорее пройти, чтобы не встретиться с кем, а встречаясь, спешат разойтись, не глядя друг другу в лицо. Уныло звонят церковные колокола к утреням, обедням, вечерням: богомольцы тихо сходятся в церквах, горько плачут и молятся и так же тихо, безмолвно расходятся по домам. Словно зачумлённые бродят по городу собаки, подняв хвосты, и, не видя обычного оживления на улицах, воют, наводя тем ещё пущую угрюмость и тоску.

Да и как не угрюмиться Москве? Каждый день эту угрюмость увеличивает стук топоров, который от зари до зари раздаётся то на Красной площади, то на Самотёке, то на Болоте, то, наконец, в самом Кремле, у тайницкого обрыва, против самых окон кремлёвского дворца.

И что за странные, а для Москвы страшные постройки мастерят новгородские да костромские плотники? Что это за маленькие рубленые горенки возводятся на показанных местах, горенки без окон и дверей, какие-то остовы домиков, срубы квадратные да столбы, заострённые кверху, словно гигантские иглы. Постучат-постучат топорами костромские плотники, построят горенку-другую, а на другой день, глядь, вместо горенки одна кучка золы ветром развеивается да из-под золы иногда косточки обугленные, крестики, запонки да пуговицы железные да медные виднеются. И вновь стучат топоры, и вновь поднимаются над испепелённой землёй маленькие срубы-горенки, а рядом с ними иногда торчат гигантские иглы — колья заострённые. И какое это платье, какие полотнища шьются этими иглами великими, какие охабни, да порты, да зипуны узорочные расшиваются да изукрашиваются иглами-великанами?

Поделиться с друзьями: