Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Москва нас больше не любит
Шрифт:

И знаете, мы очень неплохо поговорили в тот вечер, пошутили как-то, выпили, посмеялись, даже настроение поднялось. Поговорили о книжках, об издательских делах, об общих знакомых. С кем еще поговоришь о литературе сейчас? Только с редактором или ведущим книжной колонки. Все прочие часто обнаруживают такие провалы, что становится даже неудобно. Причем неудобно непонятно за кого - за них, что элементарно необразованны, или за себя, что книжки читаешь - ерундой занимаешься. Спросишь: помните у Чехова?… А в ответ неловкость - sorry, я почти не читаю. Как-то нет времени…

Правда, редактор (допустим, его звали Максим) тоже среди прочего сказал, что он:

а) весьма высокооплачиваемый редактор, вы не думайте

б) вообще-то дворянин

в) у поэта Иосифа Бродского… - дутая репутация. Это очень средний советский поэт и вообще, у него хороших стихов очень и очень мало. Вся русская литература ХХ века состоит из дутых репутаций, - сказал редактор Максим.

Пункт в) прозвучал очень неожиданно, даже немного ошарашивающе, но я последнее время, как говорится, слышал и не такое, поэтому лишь сложил под столом пальцы крестиком и, проговорив про себя три раза “ом мани, падме хум”, продолжил беседу.

Потому что, повторяю, очень неплохо сидели. Можно добавить - как ни странно. Я подумал: ну не любит человек Бродского, ну и что с того? Бывает! О вкусах ведь не спорят! Правда, Максим добавил (уже на выходе), что у него, у Максима Н., стихи в журналах стали печататься раньше, чем у Бродского, что у него первая публикация произошла в 12 лет, причем не где-нибудь, а в Новом журнале!… Но я уже немного пьяный был, следовательно, добрый и не среагировал. И подруга у него, повторяю, была симпатичная. С милыми карими глазами не то садового цветка, не то тихого омута (в котором черти водятся), я такие глаза люблю. Она тоже профессиональный редактор, после филфака МГУ, кстати.

Распрощались дружески.

Скоро, как говорится, сказка сказывается, да не скоро дело делается. Прошло месяца три. Захожу я одним дождливым майским днем в это издательство (дела какие-то были, мелкие) и смотрю, они с подругой на кухне сидят, в издательской чайной комнате то есть, и пьют чай и вино. А другого редактора, к которому я собственно зашел, его не было. Вышел куда-то. Секретарь говорит: подождите полчаса, - ну, и я тоже подсел чаю попить.

–  Не помешаю?

–  Да нет, наоборот, - отвечают, - садитесь.

Поговорили немного о том, о сем, и я обратил внимание, что у его коллеги-цветка в тот день были грустные глаза, мне показалось даже, заплаканные, но я, естественно, промолчал. Мало ли почему у симпатичной женщины могут быть грустные глаза? Причин много.

И, не помню уже, как мы на это вышли, кажется, он сказал, что к тому старому писателю - почти классику, книги которого он готовит сейчас к изданию, - он ездит на встречи на дачу, в Переделкино. Писатель там круглый год живет, и зимой и летом, и выбираться в Москву ему трудно. Я ведь знаю, что такое Переделкино?

Я кивнул, немного удивившись вопросу.

–  Эту дачу ему Ельцин дал, - сказал редактор.
– В тысяча девятьсот девяностых годах, после возвращения из эмиграции. Отчасти в качестве компенсации за старое.

–  А раньше там кто жил?

–  Кажется, какой-то советский поэт-орденоносец, впрочем, точно не знаю. А причем тут это ваше “раньше”?

–  Да нет, - сказал я, - неважно… Просто странно немного. Я там бывал, брал недавно интервью у одного старого диссидента, последователя Солженицына. Тоже проведшего в эмиграции около десяти лет, тоже высланного в свое время из СССР… Он живет на даче старого большевика, чуть ли не Каменева. Говорит, что два года боролся там с “прежним духом”. Я не понял, зачем он с ним боролся столько времени: ведь можно было поселиться другом месте?

–  Я не пойму, чем вы недовольны, - сказал знакомый редактор.
– Ну живет и живет. Что с того-то?

–  Неудобно как-то, - говорю.
– Как вы не понимаете? Нехорошо. Старая история с формой и содержанием. Конечно, содержание первично, но все-таки. Все-таки, понимаете? В этом поселке надо бы сделать музей, или мемориальный комплекс. Нельзя там селиться. Даже если больше негде. Тем более, если есть.

–  Но послушайте, - сказал редактор.
– Послушайте… Кроме старых большевиков в Переделкино жили, например, Пастернак и Чуковский… И вас ведь не возмущает и не удивляет, что Лев Толстой пережил в Ясной Поляне красный террор и начало коллективизации. Ведь вы это воспринимаете нормально?

В этот момент в кухню зашла симпатичная сотрудница Вика, и пока я сначала здоровался, а потом следил, как она наливает себе чай, смысл сказанного не вполне дошел до моего сознания. Когда же этот смысл до моего сознания дошел, я решил, что редактор Максим прикалывается или предлагает мне сюжет для неплохого фэнтези. Ведь была же, кажется, книга, где избежавший расстрела поэт Гумилев превращается в Бэтмена и мстит большевикам. Книга, насколько я помню, имела успех.

Но потом, когда Вика ушла, я понял, что редактор не шутит.

–  Что вы, Максим, - сказал я после небольшой паузы и взял нотой выше.
– Какую коллективизацию пережил Лев Толстой?

–  А что, - сказал редактор, - он ведь умер, насколько я помню, году в тысяча девятьсот двадцать шестом. Разве нет?…

Дорогие друзья! Уже неважно, что было дальше, но это был момент некоторого озарения, вот что я вам скажу. По-английски это называется inside. Как говорится, я многое понял. Понял, как говорится, откуда ноги-то растут.

Дальнейшее можно не говорить, но я все же проговорю.

Потому что если Лев Толстой в сознании симпатичного редактора уважаемого издательства пережил коллективизацию, причем, в своем поместье “Ясная Поляна” (представим себе, например, картину маслом “Лев Толстой беседует с В. И. Лениным в Ясной Поляне” - продаю этот сюжет будущим живописцам), то нет ничего страшного и странного, что диссидент со стажем, не морщась, живет на даче старого большевика, поэт Николай Гумилев превращается в Бэтмена, а маленькая симпатичная девочка-лесбияночка двадцати годков из предыдущих глав этой повести считает, что у нас должен быть не президент, а Царь.

Как писал Лев Толстой в 1991 году - все смешалось в доме Облонских.

Здесь мне слышится даже некий “хрустальный”, как писал когда-то Гессе, смех, - но, возможно, это мне только слышится, или смех этот вовсе не хрустальный.

Причем подруга-коллега Максима, закончившая, как я уже вам говорил, филфак МГУ и любящая, по ее словам, современную и классическую русскую литературу, при всем-том не проронила ни слова. Впрочем, возможно, она ничего не слышала, а думала о чем-то своем, далеком, глядя за большое окно издательской чайной комнаты. Я же говорю, в тот день у нее были довольно грустные глаза.

Поделиться с друзьями: