Мой папа – Штирлиц (сборник)
Шрифт:
«Я часто думаю: кому понадобилось уничтожить любовь в людях к родителям, к дому, к собственному детству и заменить ее страхом и фанатичной, выдуманной страстью к совершенно абстрактным ценностям: к вождю, которого они знали лишь по портретам, к государству, к правительству, к партии. Лишив людей памяти, их разучили любить себя и других. Я, девяностолетняя старуха, обращаю эти строки к своим внукам: не бойтесь любви, нежности, благодарности, веры, бойтесь фанатизма, эгоизма, жестокости, одержимости собственной правотой».
За шесть лет мой дядя так привык к алкоголю, что, даже получив квартиру в Москве, продолжал «сидеть со стариками». Его семья стала разрушаться. Тетя Зоя постоянно жаловалась маме на брата, но разводиться с ним не собиралась. Она только хотела, чтобы мама на него повлияла. Мама пыталась влиять, но кончилось все тем, что они страшно поссорились. С тех пор мы никогда больше в Кошкино не ездили.
Однажды, когда я уже училась на первом курсе института, я приехала на зимние каникулы домой к маме. Погода стояла чудесная. Я каждый день бегала на лыжах. Однажды так увлеклась, что заехала слишком далеко. Начало стремительно темнеть. Я замерзла и очень устала. Возвращаться было далеко, и я решила пробежать еще пару километров до Кошкина, а оттуда вернуться домой на электричке. В доме у Антонины Григорьевны света не было. Я подумала, что она живет в Москве у тети Зои, но из любопытства решила заглянуть, а вдруг терраска открыта. От калитки до крыльца вела протоптанная дорожка. Видно было, что в доме кто-то недавно был.
Я с радостью подумала: «А может, Петька на каникулы приехал». Дверь была не заперта. Я вошла в сени. Толкнула дверь в комнату. Она тоже была открыта. Я постучала, но никто не ответил. В доме было тепло, но темно и тихо. Я зажгла свет. Обошла комнаты. В «конуре» я увидела Антонину Григорьевну, как и пятнадцать лет назад все так же сидевшую в кресле и писавшую что-то в общей тетради. Я удивилась: «Как же она сидит и пишет в полной темноте?». На мое появление она никак не отреагировала. Я позвала. Она все так же писала, обмакивая ручку со старомодным пером в пустую чернильницу. Мне стало так страшно, что я выбежала из дома и кинулась к Дуську.
У той горел свет. Как всегда, на стук залаяла собака. Послышался скрипучий голос: «Отзынь сказала, черт чудной. Всех соседей перепугаешь». Хмурый зарычал и смолк. Дусек спросила через дверь:
– Хтой ето?
– Я, теть Дусь, открой. Ольга.
– Кака така?
– Аркадиева племянница.
Дверь отворилась. Дусек еще больше сгорбилась, но в остальном почти не изменилась. Вглядываясь в меня в сумраке сеней, она проскрипела:
– Вот уж не ждали. Что ж вы, родственнички, бабку-то свою слепую-глухую бросили?
Я стала оправдываться:
– Да я ж не знала, что она здесь живет. Я ж думала, что она в Москве у тети Зои.
Дусек не дала договорить:
– Не знали они. А хто ж знать-то будет? Если б не я, сдохла бы ваша старуха. А вы б только весной хватились. Совсем совести нет.
Она впустила меня в горницу. Не спрашивая, поставила на плиту кастрюлю.
– Щец хошь?
Я кивнула.
Из буфета она достала бутылку из-под коньяка.
– На-кась, вздрогни, и я с тобой за компанию.
Она налила две стопки и, быстро опрокинув свою в рот, подмигнула.
– Хорош? Танька из аптеки спирт таскает, а я разбавляю и на рябине настаиваю. Жуть как забирает, что твой керосин.
Я тоже пригубила и поперхнулась. Мне не хотелось Дуська обижать, но и маму волновать не хотелось. Она бы быстро почуяла, что от меня пахнет спиртом. Я прихлебнула щей и спросила:
– Теть Дусь, как Антонина Григорьевна сама по себе живет? Она же совсем слепая.
– Да как живет? Мне, чай, для старухи тарелки щей не жалко. С утра зайду, чаю дам, днем щец принесу, вечером кашки навалю, горшок ейный вынесу. Все ж таки бок о бок чуть не тридцать лет прожили. Негоже своих забывать. Мне Татьяна кажну неделю из города харчи возит. Вот я с Тошкой и делюсь. Она хорошая, совсем в дитя превратилась. Так-то оно лучше, там, в детстве-то ее, ни войны, ни голода, одна любовь.
Я быстро съела щи. Хотелось еще, но попросить я не решилась. Водрузив на нос очки, Дусек посмотрела в расписание и сказала:
– Если щас побегешь, на шестичасовую успеешь.
Я встала. Мы вышли в прихожую. На сей раз Хмурый не подал голоса. Я спросила:
– Теть Дусь, а сколько лет вашей собаке?
Она лукаво улыбнулась:
– А угадай!
– Ну не знаю. Лет пятнадцать.
Дусек рассмеялась:
– Эко хватила. Да его уж лет десять как на свете нет. К нему твой дядька по пьяни целоваться полез, тот его и цапнул. А назавтра помер Хмурый, отравили его. Другую собаку я и заводить не стала. Сама вместо него лаю. Для острастки. Чтоб хулиганье отвадить.
Она накинула телогрейку, повязала платок, влезла в валенки.
– Пойдем, провожу. Заодно и бабку вашу проверю.
Больше мы не встречались. Тридцать лет спустя, читая «мемуары» Антонины Григорьевны, я наткнулась на такую запись:
«Жизнь моя, как грязный снежный ком, слиплась и катится под гору. Ничего не разобрать. Но к весне растает. Ничего от меня не останется, кроме этих жалких тетрадок. Жалко Зою, Петю, Ниночку. Жалко всех людей. Так хотелось бы им все объяснить. Да ведь не слушают старуху. Думают – выжила из ума. Поэтому каждому суждено все понять на своем горе, прожить свою судьбу, получить свою долю боли и мудрости. Память моя ослабела, путаю годы, даты, события. Только лето четырнадцатого года вспоминается так ясно, будто все еще длится. Мне пятнадцать лет. Я влюблена в студента сельскохозяйственного училища Петю Смурова. Мы вместе каждый вечер. С террасы Дороховской дачи раздаются звуки гитары и мандолины, смех молодых голосов, звон посуды. Над домом шумят сибирские сосны, с высокого берега ветер приносит дыхание огромной реки.
Там, куда семьдесят лет назад ушел Петя, и скоро, совсем скоро уйду я, времени не существует».Последнее лето детства
1
Как и все советские дети, я мечтала попасть в «Артек». Это был пионерский рай – международный, шикарный и абсолютно недосягаемый. В нем был построен коммунизм со всеми его атрибутами: вечным летом, теплым морем, загорелыми детскими колоннами, развевающимися знаменами и усиленным питанием. Но я хотела туда попасть не из-за усиленного питания, в котором вообще-то нуждалась, и даже не из-за моря, о котором мечтала с самого детского сада, – я мечтала попасть в «Артек», потому что путевками туда награждали лучших детей страны: героев, спортсменов, вундеркиндов, отличников, и вот с ними-то я и мечтала познакомиться.
Сама я при этом лучшей из лучших не была – у меня почти по всем предметам стояли тройки. Хорошо мне давалась только литература. А вот с русским было совсем плохо. На уроках я читала «внеклассную литературу», задумывалась, поэтому в диктанте вместо наречия «недосуг» писала «не до сук», а в слове «ребенок» пропускала букву «р». Да наша училка лучше бы удавилась, чем поставила мне четверку!
За успехи в искусстве и спорте попасть в «Артек» я тоже не могла. В танцевальном кружке меня ставили танцевать только за партнера, в музыке на пути к успеху непреодолимой преградой стояло сольфеджио, из гимнастической секции отчислили как «неперспективную», хотя в городских соревнованиях я заняла первое место по бревну во втором юношеском разряде. Отбирая у меня пропуск в спорткомплекс, тренер сказал: «Не плачь и пойми – у нас план по разрядникам. Бревно бревном, но конь у тебя хромает. С таким конем ты никогда даже первый юношеский не сделаешь».
Не лучше обстояло дело и с героизмом. Как и все, раз в четверть я рыскала по помойкам за металлоломом и выпрашивала у соседей старые газеты на макулатуру, но, как некоторые, тащить из дома чугунные сковородки или многотомные издания Горького – это уж простите. С тех пор как в сочинении на тему «Какими качествами должен обладать строитель коммунизма» я на первое место поставила чувство юмора, за мной укрепилась репутация человека опасного, и если кто-нибудь писал на стене ругательство или жаловался на то, что из портфеля у него пропало яблоко, вину до всяких разбирательств взваливали на меня. Приходилось бороться. Мой «жалкий лепет оправданий» вызывал у обвинителей еще большую ярость. Прочитав у Пушкина «кто жил и мыслил, тот не может в душе не презирать людей», я поразилась тому, как ясно он выразил то, что чувствовала я сама, и с тех пор повторяла эту фразу в трудную минуту.
Скептицизм не мешал мечтать об идеальном обществе, которое, как мне казалось, существует в «Артеке». Привести меня туда могло только чудо. В Бога, как и положено пионерке, я не верила, но на всякий случай каждую ночь перед сном молилась: «Господи, если Ты есть, пожалуйста, сделай так, чтобы не было войны, не болела мама и я попала в «Артек». Я как бы мысленно ставила Богу условие: сделаешь – поверю, нет – пеняй на себя. И что ж вы думаете?
Однажды мама пошла в горисполком «обивать пороги», то есть просить, чтобы нас с ней поставили в очередь на квартиру, и запропала. Целый день ее не было, так что я начала тревожно прислушиваться к шагам в коридоре и обиженно думать, что вот, мол, мама какая у меня, упилила из дома в восемь утра и нет ее, а я тут сиди нервничай. Словом, когда дверь, наконец, отворилась, вместо того чтобы, как обычно, подбежать и помочь маме раздеться, я уткнулась носом в математику, а она каким-то не своим ликующим голосом прокричала:
– Пляши, Ольга, в «Артек» едешь!
Я даже не улыбнулась.
– Куда?
И тут, лучась прямо-таки сверхъестественным светом, она, как была в пальто и грязных сапогах, подбежала ко мне по чистому полу и ну размахивать какой-то книжицей, на которой, как впоследствии оказалось, были нарисованы море, горы, белые корпуса и крупными буквами написано слово «АРТЕК»!
Я и всегда-то танцевать любила, а уж тут на радостях такую лезгинку сбацала, что в серванте фужеры сами собой сыграли «Оду к радости».
А дело было так. Мама записалась на прием к завгорисполкомом, с которым когда-то училась в институте и даже «дружила», то есть ходила на танцы и целовалась. Но все это было так давно, что в кабинете он сделал вид, что ее не узнает, а когда она ему напомнила, совсем раздулся от важности и пробурчал, что сделать для нее ничего не может, так как очередь на квартиры «заморожена». Мама рассказывала, что вышла из его кабинета «униженная и оскорбленная» (она из всех кабинетов такая выходила), но раз уж все равно взяла отгул, решила зайти в гороно попросить деньги на наглядные пособия для пионерской комнаты. Вот там-то, в кабинете у другой начальницы, с которой мама тоже училась в институте, потому что в нашем городе был всего один институт, в котором она училась вместе со всем городским начальством, на нас и свалилось эта невероятная удача – в «Артек» должна была поехать дочка этой начальницы, но как раз вчера она сломала ногу. Хозяйка кабинета жаловалась маме на невезение – мол, не в «Артеке» дело, не сейчас, так через полгода ее Ленка все равно в него попадет, но путевку жаль – смена юбилейная, пятидесятилетие пионерской организации. Мама сочувствовала, но на всякий случай спросила, нельзя ли ей эту горящую путевочку купить, и та сказала с сомнением: «Хочешь – бери. Только отъезд послезавтра, а нужно еще кучу справок собрать, анкеты заполнить, да и дорогая она, двести рублей. Потянешь?» Мама пообещала потянуть и на крыльях счастья полетела занимать деньги.
Свой восторг я даже описывать не буду. Скажу лишь, что, засыпая в ту ночь, шептала: «Спасибо Тебе, Господи, спасибо Тебе!» О том, что нас опять не поставили в очередь на квартиру, мы с мамой за целый вечер ни разу даже не вспомнили.
Весь следующий день мы провели в насквозь пропитанных вирусами кабинетах детской поликлиники, где мама просила, умоляла и даже плакала, убеждая дерматолога, вирусолога, ухогорлоноса, терапевта и заведующую, чтобы они заочно, не дожидаясь результатов анализов, подписали справки о моем безукоризненном здоровье и тем самым взяли бы на себя «личную ответственность». Я же должна была молчать и сидеть с грустными глазами, что было не так уж трудно. И тут случилось еще одно чудо – все эти тетеньки справки мне выписали, потому что у всех у них были дети и все они тоже мечтали попасть в «Артек».
Труднее оказалось договориться со школьным начальством о моих досрочных отметках. Дело было в апреле, моим одноклассникам предстояло еще учиться, учиться и учиться, поэтому маме пришлось идти и «унижаться перед этой шмакодявкой». Так она называла мою завучиху, которая по совместительству преподавала мне русский язык и литературу. С ней мама училась в одной институтской группе и по вполне очевидным для меня причинам терпеть ее не могла. Шмакодявка была партийная, принципиальная, мстительная. Обычно на ее вызовы в школу мама не реагировала, но тут хочешь не хочешь пришлось идти кланяться. Как мы и предполагали, та с двойным злорадством сообщила, что в «Артек» я попаду «только через ее хладный труп», и пришлось маме «ставить бутылку» директору. Он, хоть и был Героем Советского Союза, но взятками не пренебрегал. В общем, как сказала мама, «мир не без добрых людей».
Вечером, как виртуозы, мы в четыре руки стирали, гладили, штопали и метили марганцовкой мою одежду. «Чтобы не было стыдно перед людьми», мама даже сгоняла к соседке за «приличным» чемоданом. Не то чтобы на нашем были нацарапаны какие-то неприличные слова, но от долгой носки он разваливался и две его половинки приходилось скреплять ремнем.
Вернувшись с клетчатым польским пижоном, мама так раздухарилась, что достала из шкафа свои новые лакированные лодочки, которые я уже тайно не раз примеряла перед зеркалом, и, секунду поразмыслив, бережно, как новорожденных близнецов, уложила на дно. От невероятности свершившегося я чуть было не разревелась.