Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мой папа – Штирлиц (сборник)
Шрифт:

Я полюбила его с первого взгляда, в нем воплотилась моя стыдливая мечта об отце. Он был красив, умен, смел, вежлив. Он нравился мне и в домашнем свитере, и в элегантной форме офицера СД, и в кожаном пальто, и даже в презираемой шляпе. Он носил мою фамилию, был родным и близким, но жил и работал в Германии, где даже во время войны ему в заказах выдавали колбасу «салями», а мы с мамой в мирное время ее пробовали раз в жизни да и то в гостях. Он жил один в роскошном немецком доме, ездил на блестящем немецком автомобиле, от тягот разведслужбы отогревался душой в уютном немецком ресторанчике, а мы с мамой ютились в убогой комнатке казармы, ездили в переполненных автобусах, а в ресторанах отродясь не бывали, но этот факт я легко ему прощала. Не по собственной воле он в такой роскоши жил – родина велела. К тому же он страдал от одиночества. Немки – благопристойная красавица Габи и млеющая от материнской нежности к нему фрау Заурих – не могли, как ни старались, скрасить его тоски по жене и родине. Мы с мамой тоже были страшно одиноки и изнывали от тоски по его любви, да и, что греха таить, по родине, существовавшей где-то далеко от границы нашего города.

Актриса, игравшая жену Штирлица, очень похожа была на маму. Впрочем, внешность у нее была такой типичной, что похожа она была на всех советских женщин, вместе взятых. И те всем миром были влюблены в Штирлица. Не осталось такой, которая не была бы тронута его заботой о стариках, беременных женщинах, сумасшедших ученых, которая не захотела бы броситься ему на шею только за то, что в день Советской Армии он клюкнул ради праздничка и с одной-то рюмахи (трезвенник наш) окосел, да и пошел по коврам зигзагами, а потом еще и золой от собственноручно испеченной в камине картошки перемазался. Ах ты, Боже мой! А ученую тетку как отвадил? Не послал куда подальше, как любой бы другой мужик на его месте, а мило так посоветовал пойти написать парочку формул.

Я до глубины души полюбила не только самого папу-Штирлица, но и «его немцев» – Плейшнера и пастора Шлага. Как дочь превосходящего их брата по разуму, я испытывала к ним снисходительную нежность. Одного мне хотелось погладить по созвучной с фамилией плеши и уберечь от неминуемого несчастья, другого в знак благодарности за помощь просветить насчет религии, и обоих, конечно, принять в родственники. Не было у меня настоящих дедушек, а тут сразу два, да еще такие милые.

Да что простые немцы! Даже эсэсовцы в этом фильме не вызывали ничего, кроме симпатии. Разве что Клаус подгадил, но суки, как известно, есть везде. Актеров на роли фашистов подобрали самых любимых и обаятельных, а приодели как? Помните? Шелленберг шагает по летному полю в длиннополой кожаной шинели с белыми отворотами. Стройный, спокойный, значительный. А Мюллер? Ну и что, что шеф гестапо, зато какой душка! Эк он яблочко-то с косточками ел, прям как вся наша казарма. Простой, из крестьян, а глянь, как по службе продвинулся.

После каждой серии все хором бежали в туалет и на кухню – чайники ставить. Коридоры оживлялись. Дети играли в войну, то и дело раздавалось: «Внимание, внимание! Говорит Германия! Сегодня ночью под мостом поймали Гитлера с хвостом»; мужики курили, азартно обсуждая марки немецких автомобилей, достоинства и недостатки военной техники, бабы кучковались, на сей раз судача не о соседях, а о персонажах ненаглядного телесериала. Глаза их горели, на щеках играл румянец. Осуждали всех, кроме Штирлица, особенно радистку, которая, рожая, закричала «мама» и чуть не погубила операцию: «Ну чо орать? Подумаешь, ципа-дрипа, а как мы по пятеро и ни гугу?» и Плейшнера: «Бестолочь. Предупреждали ведь. Не-е, попер не глядя. Вот и получил, интеллигент несчастнай». А как все обмерли, когда Мюллер произнес свою знаменитую фразу: «Вас, Штирлиц, я попрошу остаться»!

В «едином порыве» пятьдесят с лишним лет прожившая на голодном пайке производственно-героических тем страна отдалась этому первому телевизионному шлягеру – незаконному сыну восточной идеологии и западной эстетики. Отдалась, с наслаждением съела, дочиста обсосала косточки деталей и отрыгнула в виде сотен анекдотов. Самым смешным в то время казался: Мюллер спрашивает: «Штирлиц, вы еврей?», тот, автоматически: «Нет, я русский». В нем всех радовал как бы двойной юмор. Ведь Мюллера-то играл кто? Это модно было в те годы – доверять евреям роли фашистов в кино. Мне ли этого не знать. Через десять лет после того памятного просмотра «Семнадцати мгновений весны» мне довелось породниться с Кальтенбруннером, то есть выйти замуж за внучатого племянника актера, игравшего его роль, но речь здесь не об этом.

После выхода «Семнадцати мгновений» никто никогда больше не называл меня «Исайкой-балалайкой». Раз и навсегда я стала «Штирлицем».

На переменах одноклассники осаждали:

– Ну Оль, в натуре, скажи, кто тебе Штирлиц-то?

И в натуре я отвечала:

– Отец.

Попробовали бы они со мной поспорить. За свою идеальную мечту я готова была любому харю начистить. Я так с ней сроднилась, что даже учителя смирились.

– Штирлиц, – с едва заметной усмешкой вызывали они к доске, – посмотрим, как ты оправдаешь доверие своего знаменитого родителя.

Я вставала и спокойно шла за очередной двойкой, втайне извиняясь: «Прости, отец, за то, что в твое отсутствие я выросла такой хулиганкой и двоечницей». И он прощал (посмертно). Мой папа Штирлиц геройски погиб в Берлине за два дня до окончания войны и за тринадцать лет до моего рождения.

Старухи

Стариков у нас в городе почти не было. Мужчины погибли на войне или в лагерях, а те, кто вернулся, умерли от ран или спились. Мой дед воевал в двух мировых войнах и на гражданской. Он умер от ран, когда мне было всего три года, и его я совсем не помню. Бабушка умерла спустя три года после него, тоже от ран, только нанесенных не войной, а жизнью.

После ее смерти я осталась одна. Мама работала с утра до позднего вечера. Должна была. В нашем маленьком городе имелся свой педагогический институт, каждый год выпускавший по нескольку сот учителей, и все женщины. Ехать по распределению никто не хотел. Переизбыток учителей в городе был такой, что, даже имея, как моя мама, красный диплом, найти работу по специальности становилось невозможно. Десять лет она проработала пионервожатой и по совместительству воспитателем в детском доме-интернате. Но, даже работая на двух работах, она получала меньшую зарплату, чем обыкновенный школьный учитель.

Она часто шутила, что порядочной женщине в нашем городе остается лишь сводить концы с концами, стоять на своем и брать себя в руки. Мы сводили концы с концами, поэтому нанять мне няню мама не могла. Я научилась все делать сама: заплетала косички, шла в детский сад, возвращалась, вместо ужина ела черный хлеб с подсолнечным маслом и ждала, ждала, ждала того момента, когда мама вернется с работы и начнется жизнь. Но, вернувшись, она хотела только спать. Что-то жевала всухомятку и ложилась. Я изо всех сил пыталась растянуть свое счастье с ней вдвоем и со своей раскладушки теребила ее вопросами. Мама пыталась отвечать, но засыпала на полуслове.

С этого момента для меня начинались настоящие мучения. Я боялась, что, уснув, она уже не проснется. Изо всех сил я прислушивалась к ее дыханию, чтобы в тот момент, когда оно прервется, разбудить, спасти, не дать умереть. Страх не давал мне спать. Я недосыпала, почти не ела, много болела. Боясь потерять работу, мама не брала больничные, и ей приходилось просить то одну, то другую соседку за мной присмотреть. За небольшую плату те соглашались. Молодые работали, дома сидели одни старухи. На пенсию прожить было трудно, вот они и не упускали случая подработать, чтобы было что отложить на похороны.

Максимовна

Я знала, что старухи когда-то, как и я, были маленькими, потом повзрослели, состарились. Впереди у них была только смерть. Этой близостью к смерти они наводили на меня ужас. У них были редкие гнилые зубы, седые волосы, глубокие морщины, раздавленные жизнью тела. От меня их отделяла пропасть. И не только потому, что я была ребенком, но и потому, что я была чужим ребенком, а чужих любить у них сил не было. Я их тоже не любила, особенно твердую, безрадостную, как сухарь, Максимовну. Ее невозможно было разжалобить. От нее не исходило ни дуновения душевного тепла.

Поделиться с друзьями: