Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Моя мать Марлен Дитрих. Том 1
Шрифт:

В то Рождество у нас была самая большая за все время елка, и на ней столько красных восковых свечей, что они согрели всю комнату. Я получила в подарок бакалейный магазинчик с прилавком мне по пояс, на нем — медные весы, маленькие гирьки и несколько лотков со всевозможной колбасой из марципана. На вид она была такой настоящей, что, казалось, пахла копченой свининой. Я часами могла возиться, нарезая ее на кусочки ножичком, взвешивая и отпуская покупку, крутя ручку серебристого кассового аппарата и выдавая сдачу. Главными покупателями были Тами и Бекки. Мое последнее Рождество в Германии выдалось особенно запоминающимся.

Теперь, когда мне «официально» исполнилось шесть лет, я знала, что уже доросла до школы. Мне так хотелось пойти в школу учить разные предметы, быть среди ровесников, завести товарищей, носить в ранце за спиной толстые учебники и, может быть, даже деревянный пенал с мягким ластиком и фетровой тряпочкой для перьев. Но времени для всего этого не было: нас поджидал пароход и новая жизнь в месте под названием Голливуд. Может быть, там дети тоже ходят в школу? Может, и мне разрешат пойти в школу? Я спросила об этом отца.

— Нет, Кот. Там все говорят по-английски, сначала тебе надо будет выучить язык. Только тогда тебе разрешат пойти в школу.

Я уже знала «о’кей» и решила, что остальное выучу быстро.

— А у американских детей есть деревянные пеналы с тряпочкой для перьев?

— Может, и есть.

Я почувствовала, что отца, занятого составлением списка покупок, начинают раздражать мои вопросы. Лучше было его не трогать.

Пока моя мать была в Лондоне на премьере «Марокко», у меня заболел щенок. Отец повез его к доктору. Вернулся один и сказал мне, что щенок умер и «что это даже к лучшему, потому что, оказывается, он родился с опухолью в нижней части кишечника и умер бы так или иначе». Отец был так же точен в своем отчете, как когда объяснял про свои колбы с человеческими органами. Он потрепал меня по плечу, сказал, чтобы я не переживала, и пошел отменять забронированное для собаки место в багаже мисс Дитрих на пароходе «Бремен». Я могла поплакаться только Тами. Она никогда не храбрилась, не скрывала своих чувств, не притворялась. Я рассказала ей про свою печаль, и она обняла меня и успокоила без риторических фраз.

Перед самым отъездом из Берлина моя мать повела меня к доктору, чтобы он осмотрел мои «кривые» ноги. Доктор объявил, что теперь они в полном порядке. Моя мать поцеловала сначала его, потом мои ноги. Вернувшись домой, она велела Рези: «Распакуй колодки, мы их оставляем, Ребенок поправился!» Мой отец только улыбнулся и никак не прокомментировал это «чудо» современной медицины.

Бекки ехала с нами.

— Поскольку никто из вас все равно не знает по-английски, будете учить его все вместе, — заявила моя мать.

Начались прощальные визиты. Я отдельно навестила бабушку. Она посмотрела на меня, как на обреченную, наказала хорошо вести себя, слушаться маму, помнить, что я немка — что бы ни случилось. Потом поцеловала меня так нежно, как никогда, и сказала: «До встречи». Перед уходом я успела попрощаться и с маленьким домиком на чердаке.

Меня одели в белую кроличью шубку и такую же шапку, муфта на шелковом шнуре свисала из-под воротника. Мой роскошный дорожный костюм довершали белые гамаши и ботинки с меховой оторочкой. Снаряжение — как для экспедиции на Северный полюс, только с данью элегантности. На моей матери было парижское шерстяное платье «арт деко» от Пату и леопардовая шуба — из «Голубого ангела», которая каким-то образом попала в ее коллекцию. Мой отец не одобрил этот ансамбль.

— Нельзя сочетать узорчатое платье с таким пестрым мехом, как леопардовый, — заметил он.

Моя мать пытливо взглянула на себя в зеркало, хотела было переодеться, но времени уже не оставалось.

Пароход «Бремен» был большой невероятно! Лаже запрокинув голову, я едва могла различить верхушки его гигантских дымовых труб. Как могла такая громадина и такая тяжесть плавать по воде и доплыть до Америки? Оставив мою мать и представителей студии «Парамаунт» разбираться с толпой репортеров, мой отец провел Бекки, Рези и меня по крытому трапу на пароход. Запах резины и политуры для металла был для меня, словно удар кулаком в живот, а ведь мы еще не тронулись с места! Но я проглотила слюну и прошла по слабо освещенным коридорам до нашего отсека на пароходе. Все было громадным, пустым, с острыми углами: роскошь из сверкающего хрома, меловой белизны и угольной черноты, — все холодное, как лед. Посреди этого необъятного пространства одиноко торчали необходимые предметы меблировки. Мы разместились с размахом — каждому по каюте, даже особая каюта для сундуков. Багаж, который не мог нам понадобиться за семь дней пути, поместили в трюм. Молодые люди, голубоглазые, с выцветшими волосами, в жестких форменных жакетах стали вызванивать на колокольчиках, которые держали в руках, простенький мотивчик, выпевая: «Все на берег, кто на берег!» Все заволновались, засуетились, заплакали.

Моя мать поцеловала моего отца; моя мать поцеловала Вилли Форста; моя мать поцеловала Тами; моя мать поцеловала еще многих, а они в ответ целовали ее. Я поцеловала моего отца, прижалась к Тами. Тами крепко поцеловала меня, обняла с выражением боли и сунула в руки сверток в русской упаковочной бумаге. Моя мать отдавала последние указания остающимся. Загудел пароходный гудок.

Не желая поднимать суматоху, — ее уже прекрасно узнавала публика, — мать осталась в каюте, а мы с Бекки вышли на палубу, в толпу машущих руками и что-то кричащих людей. Среди провожающих, сгрудившихся внизу, на причале, мы пытались разглядеть моего отца и Тами. Я стояла у поручней, неистово размахивая руками в надежде, что они меня увидят. В глубоком кармане моей кроличьей шубки лежал прощальный подарок Тами — деревянный пенал с фетровой тряпочкой для перьев и с мягким ластиком. Хотя в школе он мне ни разу не пригодился, я многие годы носила его, как талисман.

Я вернулась в наши каюты и попала как раз на процедуру стерилизации. Так состоялось мое посвящение в тот ритуал, который сопровождал всю мою жизнь с Дитрих. У нее была мания, граничащая с фобией: боязнь микробов. Где бы мы ни располагались: во дворце, в замке, на первоклассном пароходе, в поезде или отеле, — на свет первым делом извлекались бутыли с медицинским спиртом и начиналась «процедура унитаз». Эту манию не поколебало даже открытие пенициллина. После того, как была устранена «грязь, которую люди оставляют на сиденьях унитазов», я стала наблюдать, как Рези вынимает визитные карточки из многочисленных букетов и складывает их в большой коричневый конверт с надписью ««Бремен» — апрель 1931». Сама того не осознавая, я училась правилам работы, которая позже стала моей. Пока Рези собирала урожай маленьких белых карточек, она объясняла мне, что Мадам сохраняет карточки вовсе не для того, чтобы посмотреть, кто прислал цветы. Мадам никогда не пишет благодарственные записочки тем, кто посылает цветы. Карточки сохраняются по одной-единственной причине: на тот случай, если когда-нибудь Мадам придет в голову спросить, кто в такой-то день не послал ей цветы. Не стоило опасаться, что цветы, посланные друзьями, останутся незамеченными: все, кто близок к Мадам, знают, что не надо посылать «личные цветы» тогда, когда мадам засыпают цветами «официальными». Преподносить цветы моей матери всегда было делом очень сложным.

На другой день со мной случился первый, но, к сожалению, не последний приступ морской болезни. Моя мать была очень мила со мной, поддерживала голову над обеззараженным унитазом, дала мне почистить зубы своим специальным розовым зубным порошком из Лондона. Но я почувствовала, что порчу ей путешествие, что я, как спутница, далека от совершенства. Я знала, как она любит, чтобы все было красивым — музыка, стихи, места, люди. То, что люди думали, было неважно — лишь бы в это время они красиво выглядели. Ну, а наблюдать рвоту ни в каком случае нельзя было счесть приятным для взгляда! Я решила подчинить себе свой желудок, но была обречена на неудачу: в Голливуде меня поджидала качка в лимузинах и на извилистых горных дорогах.

На «Бремене» была специальная комната, где пассажиры первого класса могли оставлять своих отпрысков. Я, никогда не бывавшая среди детей, нашла, что игры в обществе — это захватывающе. Брунгильда с пышным бюстом в крахмальной форменной блузе и матросской фуражке методично надзирала за чередой наших развлечений. «Лошадь-качалка» — мы качаемся; «сказочный час» — слушаем истории о детях, заблудившихся в ужасно темных лесах, где их поджидают голодные ведьмы; «Панч и Джуди» — смотрим, как кукла с очень большой дубинкой бьет по голове куклу с очень большим крючковатым носом; «час рисования» — рисуем! Каждому было выдано по жестяной коробке с красивыми цветными карандашами и по книжке-раскраске с изображением животных. Каждый день предстояло раскрашивать одно из них. Первый день был «ослиным». Искренне желая стать частью этого странного, нового для меня детского мирка, я старательно взялась за работу, решив, что самый подходящий цвет для ослиных ушей — красный. Трудясь над их раскрашиванием, я вдруг получила резкий шлепок по плечу.

— Что ты делаешь? — раздраженно прозвучало по-немецки.

— Раскрашиваю уши ослу, мадам.

— Красным? — Гневная Брунгильда повернулась к другим детям. Кто из вас видел когда-нибудь осла с красными ушами?

Я заметила, как некоторые быстро прикрыли ладошками своих ослов. Раздались смешки и злорадное хихиканье. Брунгильда вырвала провинившуюся страницу из моей раскраски и, ткнув длинным указательным пальцем в картинку еще совсем голого осла, велела мне тоном, не допускающим возражений, на сей раз сделать все правильно — или распрощаться с цветными карандашами на весь остаток трансатлантического пути. Меня также предупредили, что если я залезу за контурные линии, то получу еще один неприятный сюрприз. С того часа мои ослы всегда были безупречно серыми. Много лет спустя я отомстила тевтонскому угнетению творчества тем, что устранила раскраски из воспитательного процесса своих детей.

Поделиться с друзьями: