Моя мать Марлен Дитрих. Том 1
Шрифт:
Бабушкин дом был такой тёмный, такой пустой, что в нем спокойно могли водиться привидения. Однажды я набралась храбрости и отправилась исследовать пустынные верхние этажи. На чердаке я нашла длинный низкий буфет, в который можно было залезть, пригнувшись, и в самом дальнем его конце, под маленьким освинцованным окошечком — кукольный домик! Мирок, сотворенный во всех подробностях: люстрочки, которые по-настоящему звякали, если к ним прикоснуться, изящные стульчики с позолотой, красные бархатные шторы с кистями, камин, на резной деревянной полке которого теснились крохотные пастушки и оловянные подсвечники. Подобрав колени под подбородок, я сидела, очарованная, впивая в себя это лилипутское чудо, пока голос бабушки, позвавшей меня и эхом донесшийся снизу, не развеял чары. С того дня я молила Бога, чтобы мамин фильм снимался вечно, я делала все в точности так, как хотела бабушка, разбивалась в лепешку, лишь бы после сбежать в волшебный мир, который я открыла. Как туда попал этот маленький домик? Чьим он был раньше? Кто играл там до меня? Эти вопросы я никогда не осмеливалась задавать, и тайна навсегда осталась тайной. Бабушка наверняка знала, куда я скрываюсь каждый день, но молчала и даже словом не обмолвилась маме. Я часто задумывалась, почему.
По мере того, как развертывалась работа над фильмом, моя мать все реже и реже бывала дома. Случалось, что по утрам меня поднимал и препровождал к бабушке отец. Когда моя мать появлялась, она целовала меня, кормила, переодевала и рассказывала:
— Этот фон Штернберг — форменный сумасшедший! Не фильм, а катастрофа! Ничего не выйдет! Он понастроил деревянных боксов для операторов. Запирается туда вместе с ними и ис-че-за-ет! Как можно управлять фильмом, запершись в деревянном боксе?
Она снова целовала меня и убегала.
Поскольку «Голубой ангел» монтировался прямо во время съемок, моя мать информировала нас обо всех неурядицах, произошедших за день:
— Сегодня Яннингс делал сцену в классе, где ему надо было сказать английское «th». Вот он намучился! Умора. Снял по-английски целую картину в Америке с фон Штернбергом, и не может выговорить «th». Я в совершенстве произношу «th».
И, чтобы продемонстрировать свое произношение, она зажала язык между передними зубами и выпалила английский артикль так, что пудра из баночки разлетелась по всему туалетному столику.
Мне никогда не разрешали сидеть на съемках «Голубого ангела». Моя мать считала, что это вульгарный фильм, и его не подобает смотреть невинному ребенку. Но дома она ни о чем другом не говорила.
— Папи, ты будешь виноват в моем провале. Все так мерзко! Толстые бабы — он рассадил повсюду огромных толстых баб в сцене с ночным клубом. Ты же видел — площадка крохотная. Она в любой момент может рухнуть под этими толстухами — и я сломаю себе шею. А дымище! Ты бы только посмотрел! Плотный, как туман. К чему беспокоиться о костюмах, если можно рассмотреть только огромные жирные фигуры в тумане!
— Ты думаешь, у меня проблемы с английским? У меня проблемы с немецким! Фон Штернберг все время говорит мне, чтобы я бросила свои замашки «утонченной леди» Кричит на меня. «У тебя роль девки, — кричит, — когда ты это поймешь, мадам из веймарского пансиона? Тут надо хоть немножечко играть!» Это все ты виноват, Папи!
Иногда она плакала, а мой отец обнимал ее, уговаривая не отчаиваться, уверяя, что в конце концов все пойдет на лад и будет чудесно. Она просто извелась с берлинским простонародным сленгом. Знать-то она его знала. Но признаться в своих обширных познаниях и затем продемонстрировать их перед толпой и перед фон Штернбергом — вот где был настоящий барьер для «девушки из хорошей семьи», как она любила себя называть. Английская версия не задавала ей столько хлопот, сколько преодоление внутреннего запрета на жаргон берлинских низов. В стихии английского языка моя мать всегда чувствовала себя иностранкой, значит, и маскироваться было легче. В последующие годы настоящая Дитрих редко проглядывала в англоязычных постановках. Этот язык вызывал к жизни нужный персонаж, а не Лини, какой она была в своих отроческих дневниках.
— Сценария как такового нет. Все, даже Поммер, волнуются, но фон Штернберг никому не позволяет вмешиваться. У него все в голове. Как замечательно работать с человеком, который знает, чего хочет и к тому же точно знает, как этого добиться, но все же лучше бы он хоть кое-что кое-кому рассказывал!
Раз на холодной утренней заре она ворвалась ко мне в комнату, зажгла свет, протянула мне гаечный ключ, бросив: «Сама!» — и принялась лихорадочно рыться в ящике для игрушек. В одну сторону полетел тряпичный кролик, в другую — клоун, кубики, мячики; все было перевернуто вверх дном. Она повернулась ко мне, и в ее взгляде было: «Это твои проделки!»
— Где он? Ты его брала?
Совершенно ошарашенная спросонья, я промямлила:
— Кого?
Что, вероятно, прозвучало очень виновато.
— Ты знаешь, кого! Моего негритенка! Куда ты его подевала?
— Мутти, я никогда с ним не играю. Мне же не разрешают. Но он был у Папи…
Она так и вскинулась.
— Папи! У тебя мой негритенок!
И выбежала вон. Теперь достанется отцу! Я совсем не собиралась на него наябедничать, но я просто видела, как он поправлял травяную юбку на мамином войлочном дикаре. Чуть позже, когда она быстрым шагом вела меня по темной улице, чтобы забросить к бабушке, черная кукла торчала у нее, плотно прижатая, из-под мышки. Черный дикарь неизменно сопровождал Дитрих повсюду. Он был ее амулетом в продолжение всей ее жизни — профессиональной. В повседневной жизни его место занимала астрология.
— Герр режиссер сегодня сказал, что мне наконец-то дадут посмотреть то, что они называют «прикидки» — то, что отсняли два дня назад. И еще предупредил, чтобы я молчала, пока они не кончат! Я имею право высказываться, только когда в просмотровой снова зажжется свет. Такие зануды эти американцы, ей-ей!
На другой день она вернулась в восторге.
— Папи, фильм все такой же вульгарный, но мистер фон Штернберг — это… это бог! Бог! Мастер! Неудивительно, что они все его ненавидят… они знают, что им до него далеко. Он рисует светом, как Рембрандт. Это лицо, там, высоко, на экране… эта проститутка с приморского бульвара — она настоящая! Она просто чудо!
Так я впервые услышала, как моя мать говорит о себе в третьем лице. Она начинала думать о Дитрих, как о произведении искусства, вполне отдельном от нее самой.
— А помнишь тех жутких толстух, от которых я была в ужасе — Джо еще насажал их по всей сцене? Так вот, они такие толстые, что я на их фоне выгляжу худышкой! Джо знал, зачем он ввел их в самом начале фильма — он уже знал, какой будет эффект!
— Помнишь, та кошмарная песня, о которой я тебе говорила, так вот, ее перевели на английский. И как она, ты думаешь, называется? «Вот опять я влюблена!» Это так они перевели «Я с головы до пят сотворена для любви!» Не хватало мне петь этот кошмар еще и по-английски — там надо переписать все слова, иначе в них нет никакого смысла!
— Сегодня я ему сказала: «Почему ты мне не даешь посидеть на чем-нибудь еще? Сколько раз можно использовать стул для эротики? Не попробовать ли, к примеру, бочонок — по крайней мере, бочонок по-другому выглядит, а я могла бы, например, одну ногу вытянуть, а другую подтянуть к груди» Только ты знаешь, что он намерен сделать? Он сфокусирует свои камеры у меня между ног, так и знай… Нет, это не-вы-но-си-мо. Мне стыдно перед съемочной группой.
— У Джо потрясающая идея. Папи, ты знаешь, бывают такие открытки, которые мальчишки потихоньку рассматривают на уроках — там еще в одной сцене Яннингс находит такую и впадает в ярость. Так вот, Джо велел приклеить на нее маленькие перышки, поверх панталончиков. Потом идет сцена, когда он заставляет их всех дуть на открытку, перышки разлетаются и открывают — ты знаешь что. Блестящая идея? Вот это я понимаю — эротика!
Моя мать стала теперь такая важная, что к ней прикрепили собственную костюмершу — худую, костлявую старую деву по имени Рези. Она скоро стала для моей матери личной служанкой, готовой явиться по вызову в любой час дня и ночи. Рези суждено было оставаться с нами на протяжении съемок большинства штернберговских фильмов, и всегда она являла собой образец услужливости и восторженной преданности.
Как-то раз, пока еще снимали «Голубого ангела», я решила придумать себе другое имя. Моим настоящим именем меня все равно никто не звал, разве что когда я чем-то провинюсь. «Мария! Поди сюда!» означало большую неприятность. Некоторые дети придумывают себе друга, вымышленного товарища по играм; но я, как мне кажется, просто искала саму себя, поэтому в один прекрасный день объявила, что с этих пор меня надо звать Хайдеде. Бог знает, откуда я взяла это имя — может быть, тут была какая-то перекличка с Хайди [1] — я была глубоко в идиллическом альпийском периоде. Все восприняли мое заявление очень серьезно. С тех пор моя мать звала меня: Ребенок, Радость моя, Ангел, Любовь моя; отец: Ребенок или Кот, — а все остальные: Хайдеде, дочь Марлен Дитрих!
1
«Луг» по-немецки (Здесь и далее — примеч. перев.).