Моя мужская правда
Шрифт:
— Вы хотели видеть меня?
— Да, мисс Оукс. — Пауза, продолжительная и выразительная; сам Антон П. Чехов остался бы доволен.
— Откуда вы родом, мисс Оукс?
— Из Расина.
— А кто ваш отец?
— Врач.
Тут я встал из-за стола, подошел к ней и погладил золотые волосы Карен. Мисс Оукс спокойно смотрела на меня снизу вверх.
— Простите, — сказал я, слегка дрожа, — ничего не могу с собой поделать.
— Профессор, я не очень разбираюсь в этих делах, — ответила она. (Я же гладил и гладил ее голову, продолжая при этом виновато оправдываться.) — Пожалуйста, не волнуйтесь, многие преподаватели так поступают.
— Многие? — оторопел писатель-лауреат.
— Каждый семестр со мной бывает что-нибудь такое, — безо всяких эмоций проинформировала меня Карен. — Уж на кафедре английской литературы — точно.
— А потом?
— Потом я говорю, что не очень разбираюсь в этих делах. Я правда не очень разбираюсь.
— А потом?
— Потом тоже ничего интересного.
— Извиняются?
— Угу. Но думают совсем не об извинениях.
— Как я.
— И я тоже, — призналась она не моргнув глазом. — Как это на латыни? In loco parentis [102] . Этот комплекс, наверное, работает в обе стороны.
102
In loco parentis — вместо родителей, на месте родителей (лат.).
— Я все время о тебе думаю. Беспрерывно.
— Профессор, вы же совсем меня не знаете.
— И да и нет. Я читал твои работы. Твои рассказы.
— А я — ваши.
(Господи, доктор Шпильфогель, ну что вы застыли, как йог в трансе? Понимаете, чем для меня был этот разговор? Для меня, захлебывающегося в пучине отчаяния!)
— Карен, мы должны встретиться. Непременно.
— Хорошо.
— Где?
— Можно у меня.
— Ты же знаешь, преподаватель не может прийти к девушке в общежитие.
— Я ведь старшекурсница и больше не живу в общежитии. Снимаю комнату в городе.
— Там и поговорим?
— Ладно.
Ладно! О, это сладкое, ясное, прекрасное, страстное, властное маленькое слово! Я твердил его про себя на все лады с утра до вечера. «Что ты там заладил?» — фыркала Морин. Ладно, складно, отрадно, изрядно. Какая прекрасная, какая разумная, какая юная, какая соблазнительная девушка! Ладно! Сладится, наладится, пойдет на лад. Ладно! Мисс Оукс, такая ладная и складная, останется с собой в ладу, а у профессора Тернопола все равно нет в жизни ни склада ни лада — пусть катится себе в пропасть… Сколько времени нужно, чтобы принять решение? Совсем немного. Уже на втором нашем свидании я прошептал лежащей рядом Ка-а-ре-ен в самое ушко: кончится семестр, Ка-а-ре-ен, и мы уедем вдвоем в Италию, самолет из Чикаго, я навел справки, сдашь последний экзамен — и в путь, а экзаменационные ведомости вышлю декану из Рима. Плевое дело. Я нашептывал на ушко, зарывшись лицом в ее волосы, уедем, Ка-а-ре-ен, исчезнем, испаримся, ну их всех. А она мягко мурлыкала: «Мммммммммм, мммммммммммм», и я благодарно принимал урчание за согласие. Площадь Святого Марка в Венеции, Ратушная площадь во Флоренции, площадь дель Кампо в Сиене — профессор Тернопол стал говорящим путеводителем по прелестным итальянским площадям, на которых год назад мы с Морин осыпали друг друга базарной бранью и проклятиями… На весенние каникулы Карен поехала домой и не вернулась. Какого же монстра, должно быть, она во мне видела! Не мурлыкала, а мычала от страха, представляя ужасающие последствия нашего совместного бегства и жизни вне студенческого городка с обезумевшим от угрызений совести профессором словесности. И верно: чтение Толстого — это одно, а игра в Анну и Вронского — совсем другое дело.
Она не вернулась. Я ежедневно звонил в Расин. Старался подгадать к обеду. Нет дома. Не может быть, когда же она ест? «А кто ее спрашивает?» — «Школьный приятель. Ее правда нет дома?» — «Извините, вы не хотели бы назваться?» — «Нет». По вечерам я и десяти минут не мог просидеть с Морин в гостиной. Вскакивал с кресла, отбрасывал прочь книгу и карандаш и с отчаянием Рудольфа Гесса, двадцать лет (вполне справедливо) промаявшегося в одиночке тюрьмы Шпандау, кричал: «Я задыхаюсь! Мне нужно пройтись! Хочу видеть человеческие лица!» Хлопок дверью. Бегу через задний двор прямо по траве газона, перепрыгиваю через невысокую изгородь и устремляюсь к ближайшему зданию студенческого городка — там на первом этаже есть телефон-автомат. Уж ночевать-то Карен придет! Не хочет в Италию — и не надо; пусть хотя бы вернется в университет и закончит семестр. Расчет оправдывается, мисс Оукс подходит сама: «Подожди секунду, я перейду к другому аппарату». После паузы: «Мама, повесь, пожалуйста, трубку, я говорю из спальни». — «Карен! Карен!» — «Я слушаю». — «Ка-а-ре-ен, у меня больше нет сил, я должен увидеть тебя, я приеду в Расин! Я приеду! Ровно в половине десятого!» Но самая красивая и самая толковая девушка в группе не имела никакого желания калечить молодую жизнь с полоумным преподавателем словесности, чьи брачные и карьерные перспективы выглядели, мало сказать, туманными. «Я не могу избавить тебя от жены, — не раз говорила она, — и никто, кроме тебя самого, не может». А что дома? Дома знают, что у нее был неудачный роман, но не знают с кем.
— А как же диплом? — спросил я строго, будто стал деканом.
— На данный момент это неважно, — ответила Карен из спальни, но голосом холодным, словно в учебной аудитории.
— А как же я? Я люблю тебя! Я хочу тебя! — криком по проводам добирался профессор до ушка, в которое еще недавно нашептывал; совсем недавно она лихо подкатывала на велосипеде к университетскому корпусу, в котором располагалась аудитория 312, предназначенная для занятий английской филологией; тенниски и поплиновая юбочка; золотые волосы заплетены в косы; в юном теле плещется часть меня, занесенная внутрь во время свидания на перемене. — Ты не уйдешь просто так, Карен, правда? После всего, что между нами было! Только не сейчас!
— Чего ты добиваешься, Питер? Мне ведь всего двадцать лет.
— А мне всего двадцать девять! — парировал я.
— Питер, мы напрасно начали все это. Я не представляла себе последствий. Прости меня. Сожалею.
— Господи, не надо сожалеть! Возвращайся!
Однажды вечером Морин выследила меня. Через газон заднего двора и невысокую изгородь — к ближайшему зданию студенческого городка. Прижалась ухом к стенке телефонной будки. Разумеется, поняла все мгновенно. Еще бы! «Одумайся, — ныл в это время я, — вылет ночным рейсом из аэропорта О’Хара!» — «Лицемер! — взвизгнула Морин, распахнув дверцу кабинки. — Грязный лживый потаскун!» Затем стремглав бросилась домой, заглотила пару таблеток снотворного и, расположившись в нижнем белье на полу гостиной, терпеливо ждала с лезвием безопасной бритвы в руках, когда я наконец вернусь, «наговорившись со своей малолетней шлюхой». Не хотите ли взглянуть, сэр, как доведенная до отчаяния женщина вскрывает из-за вас вены?
Она много чего тогда поведала мне, стоя на коленях с бритвой в руках. Теперь, через два месяца, я пытался пересказать все это Шпильфогелю и, как в такси с Моррисом, содрогался от тошноты и рыданий, потому что слова «беременность», «тест», «моча» действовали на меня подобно электрическим разрядам, заставляющим тело конвульсивно содрогаться. История гнусного. обмана гвоздем засела в мозгу. Даже сегодня, излагая ее на бумаге, я чувствую отчетливое головокружение. Целые пласты моей жизни стали материалом для творчества — но только не этот сюжет. Я пытался, но не смог придать ему художественного правдоподобия — вероятно, потому, что так и не сумел до конца поверить в истинность случившегося с беременностью, мочой, анализом. Слишком бесстыдно. Слишком безжалостно. Слишком просто. Как она могла так поступить? Как я мог поверить? Любая низость доступна описанию средствами высокого искусства, но не эта. Уста немеют. Не хватает слов. Вернее, хватает всего шести: КАК ОНА МОГЛА? КАК Я МОГ?
— А потом, — спросил я Шпильфогеля, — знаете, что она сказала, стоя на коленях в трусиках и бюстгальтере и прижимая бритву к правому запястью? Что она сказала, когда я застыл, как изваяние, окаменев от всего услышанного? Надо было бы раскроить ей череп. Но я окаменел…
— Так что же она сказала?
— Ах да. Вот что: «Прости мне мочу, а я прощу тебе велосипедистку».
— Ваша реакция? — поинтересовался Шпильфогель.
— Вы хотите знать, раскроил ли я ей череп? Нет, нет, нет и еще раз — нет. Я и пальцем ее не тронул. Молча стоял. Был совершенно ошеломлен. Ну и хитрованка! Безжалостная. Безоглядная. Идущая до конца. Я чувствовал что-то похожее на восхищение. И, вы не поверите, жалость. Жалость! Господи, что ж ты за существо такое? Гениально спланировать, блистательно осуществить — и три года никому ни-ни! Вдруг я понял: случившееся — к лучшему. Меня освободили от моральных обязательств. Теперь-то я ничего не должен. Вольная птица. Могу идти на все четыре стороны. И я сказал: хватит, Морин, ухожу, никто не заставит меня жить с женщиной, способной на такое. Она все время плакала, а после этих слов сквозь слезы произнесла: «Вот и уходи. А я вскрою вены. Все равно уже наглоталась снотворного». А я ответил — послушайте, как я ей ответил: «Вскрывай что хочешь, мне плевать». Тогда она провела лезвием по запястью. Показалась кровь. Легкая царапина, доктор, но я-то не знал! Думал, что до кости. Я закричал: «Не смей, прекрати!» — и кинулся отнимать бритву. Меня, доведшего женщину до самоубийства, охватил настоящий ужас. Морин плакала. Как я сейчас, доктор. Сейчас-то что мне остается делать? Я схватил лезвие рукой. Отобрал, не чувствуя боли. Морин крикнула: «Ну и проваливай. Только учти — твоей потаскухе не поздоровится. Я вас на весь свет ославлю. Ее похотливая мордашка будет красоваться в каждой газете Висконсина». Дальше — не так интересно: про мою сексуальную неразборчивость и про то, что мне нельзя доверять. Мне! И это говорит она, только что в подробностях описавшая сделку с мочой!
— Ваша реакция?
— Думаете, я полоснул ее по горлу от уха до уха? Нет! Нет! Даже на это не хватило сил. У меня капала кровь с ладони, порезанной бритвой возле большого пальца; у нее — с запястья. Бог знает, на кого мы были похожи. Наверное, на пару врачующихся ацтеков во время свадебного жертвоприношения. А я вдобавок — на трясущегося от ужаса Дэгвуда Бамстеда [103] , соскочившего со страницы комикса. Смешно, правда?
— Вы впали в ярость?
— Ничуть не бывало. Я бухнулся на колени напротив Морин и принялся умолять, чтобы она меня отпустила. Бился головой об пол, ага. Потом вскочил и стал носиться по дому. Потом… Морин утверждала, что потом я поступил точь-в-точь, как Уокер. Снова врала, как вы думаете? Ладно, я-то так во всяком случае поступил. Сначала я метался по квартире, ища, куда бы деть бритву, и не переставая кричал: «Отпусти меня! Отпусти меня!»
103
Дэгвуд Бамстед — персонаж комикса «Блонди», созданного американским карикатуристом Чиком Янгом.
Развинтил станок и бросил лезвие в унитаз, но сколько ни спускал воду, оно все равно лежало на дне. Затем забежал в спальню. Я вопил, плакал и рвал на себе одежду; я и прежде давал таким образом выход гневу, но на этот раз разорвал на себе все, буквально все. До нитки. Открыл шкаф, напялил нижнее белье Морин. Трусики оказались малы, слишком узкие, еле заправил член. Теперь бюстгальтер. Продел руки через бретельки, вот так… Я стоял посреди спальни, весь в крови, слезах. Она возникла на пороге. Остановилась. Посмотрела, как в зеркало. Ведь она тоже была в исподнем, мы оба красовались в нижнем белье. Посмотрела, посмотрела и как запричитает: «Миленький мой, не надо, не надо!»