MUSEUM (Золотой кодекс)
Шрифт:
Постепенно сгущались сумерки, и вся многогласая и многоликая лоршская толпа, которая, подобно регулярным морским приливам, прибывает сюда по воскресеньям и, конечно, на Рождество, стала меняться. Исчезли – как будто их сдуло порывистым и холодным вечерним ветром – и веселые любопытствующие японские туристы с фотоаппаратами, куда-то пропали влюбленные праздношатающиеся парочки, которые обычно слоняются тут от одного столика многочисленных вечерних кафе к другому. Внезапно я оказалась в глухом и гулком Зазеркалье Лоршского монастыря, где туристов, извечных, как и сам прославленный монастырь, уже и в помине не было.
Вместо них я увидела множество снующих среди старинных, каменной кладки, построек молодых людей монашеского вида – с тонзyрами, облаченных в длинные черные или темно-коричневые рясы, подвязанные грубо сплетенными кожаными поясами. Я смотрела по сторонам с любопытством, разглядывая строгий монашеский люд, не упуская тем не менее из вида Сандерса, однако теперь это было не так-то просто – он сливался в единое целое с толпой других монахов, спешащих к вечерне. Из последних сил я вглядывалась в быстро сгущающуюся, словно бы наливающуюся густыми крапинами темно-сиреневых чернил влажную декабрьскую темноту, вновь и вновь ловила глазами его фигуру в мешковатой темно-коричневой одежде, увенчанную глухим и скрывающим лицо от посторонних взглядов клобуком.
«Сандерс, стой, – мысленно кричала я, – дай мне хотя бы минуту отдыха! Мои ноги скажут тебе спаси-и-и-бо-о!»
Я уже начинала терять сознание от усталости, еще немного, и повалилась бы просто на мостовую – меня несло на автопилоте, из последних сил.
Наконец – слава Создателю – многоликая толпа начала редеть.
Удивительнее всего было то, что меня в этой толпе никто не заметил, а ведь я по-прежнему не прозрачная! Да, мой капюшон меня скрывал, но не настолько же! Какая-то неясность таилась во всем этом, как будто я действительно попала в Зазеркалье, где сквозь золотую патину времени уже не видно следов новых туфелек… Но думать об этом было некогда: я, словно порядком спятившая Золушка, уставшая после долгой охоты на принца, неслась за Сандерсом.
Слава Богу, Сандерс несколько сбавил скорость, минуя одно из темных, выложенных тяжелой каменной кладкой, зданий. Его высокие и казавшиеся неприступными для врага стены состояли из серых гранитных глыб, вперемежку с плитами рыжего известняка, который, как известно, очень удобен в обработке при строительстве, поэтому его и используют повсеместно.
Я увидела длинный дом, похожий на гостиный двор, где возле деревянного заграждения паслись белые, гнедые и вороные лошади – словно бы ожившая иллюстрация к главе шестой Откровения Иоанна Богослова: «И слышал я голос посреди четырех животных, говорящий: хиникс пшеницы за динарий, и три хиникса ячменя за динарий; елея же и вина не повреждай». Люди вместе с лошадьми заходили под крышу длинного, в несколько десятков метров, одноэтажного здания: кажется, в этом здании располагался заезжий двор для гостей прославленного бенедиктинского монастыря.
Мгновенно вспомнилось мандельштамовское: «О временах простых и грубых / Копыта конские твердят. / И дворники в тяжелых шубах / На деревянных лавках спят». Дворников поблизости не наблюдалось, однако образ был хорош и узнаваем. Может быть, паче чаяния, Осип Эмильевич, отучившийся в свое время в нашем Uni [15] пару семестров, и здесь успел побывать, подобно мне?..
Осторожно, стараясь оставаться незамеченной, я проследовала далее за Сандерсом. Он свернул к одному из монастырских строений, довольно высокому, в два этажа, и зашел в него, с видимым трудом отворив широкую дверь темно-коричневого, потемневшего от времени дерева, обитую кованым железом.
15
Университет (нем.).
По всей видимости, это была монастырская трапезная, где обычно обедали монахи и прочий многоликий странствующий люд – пилигримы, кочевники, просто торговцы. Помещение было очень просторным, но при этом довольно уютным – может быть, из-за обилия простой, словно бы наскоро сколоченной деревянной мебели – безо всяких замысловатых виньеток и украшений. Освещалось оно множеством длинных факелов, закрепленных на грубой кладки стенах из медно-рыжего известняка…
Темным словом пророка…
Язык библиотек старинных…
Он вошел в этот дремлющий город…
Свиток третий
(отрывок из романа Анны «Нерушимая обитель»)
Профессор Веронези был убит в пятницу вечером, около 18:00, в собственном доме, где после шумного развода, скандальные подробности которого за года два до трагедии стали известны всему факультету, он жил один.
Прислуга ушла в 17:00 того же дня, более, по словам его секретаря и как позднее подтвердило следствие, профессор ни с кем не общался, его телефон молчал.
Никому не удалось дозвониться до профессора ни в ту роковую пятницу, ни утром субботнего дня, и уже в субботу вечером в многочисленном профессорском окружении, среди его учеников и коллег, пробежала смутная волна беспокойства. Однако первые – и поистине ужаснувшие всех! – вести о свершившемся несчастье темным грозовым вихрем понеслись по коридорам шестисотлетнего, словно бы вздрогнувшего от глубокого сна университета лишь в понедельник утром.
На лицах старших преподавателей, а также аспирантов и диссертантов Веронези отчетливо читалось потрясение, смятение и еще что-то… да, пожалуй, это было то самое известное выражение, которое принято, как в старинном анекдоте, именовать смешанным чувством, или, если угодно, Schadenfreude [16] , что точно и кратко определяют немцы.
16
Злорадство (нем.).
«Es gibt keine bessere Freude als die Schadenfreude!» [17] – как шутливо однажды заметил мой немецкий приятель, к слову, гуманист по убеждению и горячий поклонник философии Иммануила Канта.
Нет, ну попробуйте, вот только посмейте теперь заявить, что у покойника не было врагов! Недобросовестным искажением Истины стало бы подобное утверждение, если бы оно было кем-либо и когда-либо сделано.
Профессор Веронези был – был, как ни печально звучит это слово! – просто притчей на устах у всех, в особенности же представительниц прекрасного пола всех возрастов – начиная от старших преподавателей и заканчивая едва поступившими, еще не оперившимися студентками.
17
Нет большей радости, чем злорадство! (Нем.)