Музей моих тайн
Шрифт:
После многочисленных «угу» и «хм» он наконец произносит:
— Я думаю, это бурсит.
— Бурсит? — обеспокоенно повторяет Банти. — Это что, какой-нибудь паразит?
— Ничего страшного.
— Ничего страшного?
— Колено горничной, — объясняет доктор Хэддоу.
— Колено горничной? — повторяет Банти; кажется, у нее приступ эхолалии.
Она подозрительно косится на меня, словно я веду двойную жизнь — ночами тайно работаю по дому во время снохождения. Снохозяйствования.
Мы уходим без лекарства и без каких-либо рецептов, если не считать совета «отдохнуть». Банти презрительно фыркает при этих словах, но ничего не говорит. Добрый доктор Хэддоу выписывает рецепт ей — на успокоительные.
— Вам бы тоже надо отдохнуть, — говорит он, царапая пером в блокноте для рецептурных бланков и оставляя не поддающийся расшифровке бледно-голубой след, похожий на письмена из книжки «Тысяча и одна ночь». — Время все лечит, — говорит доктор, кивая и улыбаясь (он имеет в виду смерть Джиллиан, а не мое колено). — Я знаю, что Господь был суров к вам, дорогая, но во всем есть высшая цель.
Доктор снимает очки и, как маленький мальчик, трет маленькие голубые глазки цвета чернил, а потом сидит, посылая Банти лучи улыбки. Банти за последние дни так пропиталась горем и успокоительными, что отвечает, как правило, замедленно. Она пока смотрит на доктора безо всякого выражения, но я знаю, что в любой момент она может вспыхнуть, потому что ненавидит подобные разговоры — Господь, отдохнуть, высшая цель и тому подобное, — так что я быстро встаю, говорю «спасибо» и тяну Банти за руку. Она кротким ягненком следует за мной.
Мы бредем домой мимо Клифтонского луга, по Бутэму. Зима все еще держит мир в оковах, деревья на Клифтонском лугу совершенно голы, и их ветви рисуются чернильными каляками на бледном небе цвета серой сахарной бумаги. Начинают падать редкие снежинки, я поднимаю капюшон пальто и тащусь по Бутэму, опустив голову, вслед за Банти, как маленький хромой эскимос. Странный закон жизни: с какой бы скоростью я ни шла, мне никогда не поравняться с Банти, — иди я быстро или медленно, она все равно опережает меня как минимум на три фута, словно нас связывает невидимая жесткая пуповина, способная растягиваться, но не сокращаться. Вот между Патрицией и Банти никакой такой связи нет. Моя сестра вольна решительно выступать впереди, мрачно тащиться позади или даже пугающе исчезать в какой-нибудь боковой улочке.
Коленям больно и жарко, несмотря на пронизывающий холод. Я молюсь Иисусу — прошу послать волшебный ковер, который отвез бы меня домой, но, как обычно, мои молитвы растворяются в воздухе над Йоркской долиной. Когда мы доходим до дома, у нас на щеках уже расцвели морозные розы, а в сердце застряли осколки льда. Банти пропихивается в дверь Лавки, отчего колокольчик безумно трезвонит, словно в Лавку ворвалась орда захватчиков. Но Банти почему-то забывает о приветствии, так что я кричу «Лавка!» за нее, и Джордж бросает в мою сторону чрезвычайно неоднозначный взгляд. Затем поднимает бровь в направлении Банти:
— Ну?
— Колено горничной, — отвечает Банти, закатывая глаза и кривя губы, словно желая сказать «не спрашивай».
Он все равно спрашивает:
— Колено горничной?
— Бурсит, — услужливо поясняю я, но они меня не слышат.
В Лавке ужасно холодно; все птицы в клетках нахохлились, и глаза у них блестят, как у замерзающих, — мне кажется, что они все разом коллективно грезят о тропических широтах. Почему так холодно? Почему не включены керосиновые обогреватели?
— Почему ты не включил обогреватели? — спрашивает Банти, бросая злобный взгляд на ближайший обогреватель. — Здесь жутко холодно.
— Потому что у нас вышел весь керосин, вот почему, — огрызается Джордж, уже натягивая теплое пальто и большие кожаные перчатки. — Я ждал, пока ты вернешься.
Кажется, они постоянно ждут возвращения друг друга — иногда в Лавке из-за этого разыгрываются сцены, напоминающие снятие осады Мафекинга. [26] Как будто Джордж и Банти несовместимы в пространстве и времени, Х = не Y (или Y = не X, что то же самое). Бывают еще такие домики-барометры, откуда в дождь выходит мужская фигурка (с одной стороны), а в ясную погоду женская (с другой стороны), но встретиться им не суждено.
26
Осада Мафекинга — один из самых знаменитых эпизодов Англо-бурской войны. Длилась 217 дней — с октября 1899-го по май 1900 г.
Джордж берет деньги из кассы.
— Я быстро, — говорит он и выходит на улицу.
— Так я и поверила, — бормочет Банти, вдруг снова против воли брошенная за прилавок. — У меня Кучи Глажки! — кричит она вслед Джорджу, когда за ним с бряцанием колокольчика закрывается дверь.
Похоже, «кучи» — это собирательное существительное для глажки, как «стая птиц»: я никогда не слышала, чтобы наша мать измеряла объем глажки каким-либо другим способом.
Я кладу руку на крапчатую эмаль холодной верхней панели обогревателя, пытаясь усилием воли заставить его включиться. Я люблю запах керосиновых обогревателей, такой теплый и таящий в себе опасность. «Осторожно», — машинально предупреждает Банти. В прошлой жизни она была родственницей Жанны д’Арк и теперь не может забыть, как опасен огонь. Может, она даже была самой Жанной д’Арк. Я прекрасно могу себе представить, как Банти командует батальоном крестьян-солдат — выкрикивает приказы, раскрасневшись от гнева, а солдаты едва шевелятся, с трудом переставляя ноги. И финальная сцена стоит перед глазами как живая — к куче хвороста, наваленной вокруг Банти, подносят горящую ветку, и Банти кричит: «Осторожно, смотри, куда суешь горящую ветку!»
Керосиновые обогреватели еще опаснее, чем костры для ведьм. Их даже упоминать в речи нельзя без специального предостережения. Стоило любой из нас — Патриции, мне, Джиллиан (при жизни) — оказаться в радиусе пяти футов от обогревателя в Лавке, как нам тут же начинала грозить опасность возгорания. Угольный камин в гостиной вызывает подобный же страх, и его стерегут днем и ночью (независимо от того, горит ли в нем огонь). Спички, конечно, смертельно опасны; горелки газовой плиты живые и тянутся к тебе, пытаясь схватить, когда проходишь мимо; сигареты извиваются, желая упасть и затлеть; а уж спонтанное самовозгорание! Оно притаилось и только ждет подходящего момента.
— Можно мне пойти наверх? — спрашиваю я.
— Одной нельзя! — отвечает Банти, рассеянно глядя на полку с товарами фирмы «Боб Мартин».
Это настолько нелогично, что даже спорить нет смысла, — мне девять лет, и я поднимаюсь наверх сама с тех пор, как научилась ходить. Но после смерти Джиллиан Банти стала сверхчувствительна к окружающим нас опасностям — нам постоянно угрожает не только огонь, и Банти непрестанно напоминает о своей материнской заботе неиссякающим потоком предупреждений: «Осторожней с ножом! Ты сейчас этим карандашом выколешь себе глаз! Держись за перила! Осторожно, зонтик!» Кажется, весь мир населен предметами, твердо намеренными нас атаковать. Я даже ванну принять не могу спокойно — Банти все время врывается, чтобы проверить: вдруг я поскользнулась и утонула («Осторожно, мыло!»). С Патрицией это не проходит — она запирает дверь ванной изнутри и баррикадирует ее, чтобы мать не ворвалась. Бедная Банти — видеть нас не может и не видеть тоже не в силах.
В Лавку под звон колокольчика влетает Патриция и чрезвычайно агрессивно вопит «Лавка!», отчего Попугай заполошно крякает. Патриция надвигается на него, делая руками удушающие движения в воздухе, так что Попугай пятится на своем насесте. С годами, не дождавшись своего покупателя, он постепенно эволюционировал в Нашего Попугая, принадлежность Лавки. Он решительно отказывается говорить и атакует любого, кто подходит близко. Имени ему так и не досталось. Даже универсального «Полли». Он, как и я, стал чем-то вроде козла отпущения. Попугай отпущения.