Мы с Санькой в тылу врага
Шрифт:
Я собирался пройти деревню без привала. Скорее в лес — там партизаны. Но возле сельуправы пришлось задержаться. До войны здесь, видно, было правление колхоза. В управе — ни одного окна, дверь, снятая с петель, валяется у крыльца. По дороге ветер гоняет бумаги с немецкими орлами и печатями. На бревнах, сваленных напротив управы, сидит местный житель и сосредоточенно ковыряется в носу. Ему лет шесть, как и Глыжке.
— Кто это так расколошматил? — спрашиваю у него.
Местный житель смотрит на меня серыми любопытными глазами, утирает рукавом нос и только сопит.
— Ты, видно, не знаешь…
Мальчугана это задело.
— Ага, не знаю! — обиделся он. — Партизаны. Они ночью стреляли.
«Если так, — думаю, — из этой деревни я никуда не пойду. Они здесь где-то близко. Дождусь. Вернутся».
Местного жителя мать позвала есть щи, а я остался сидеть на бревнах. Сижу, греюсь на солнце, поглядываю на лес, стеной встающий за лужайкой, и глотаю слюнки — из трубы ближней хаты доносится запах свежего хлеба.
Целый день я мозолю людям глаза. Кто ни пройдет мимо — присматривается: незнакомый мальчишка. Что ему здесь надо?
Вот уже и вечер наступает, а партизан все нет. Опускаются на землю холодные сумерки, луг и лес окутывает серая дымка. Где-то на околице робко подала голос гармошка и сразу же умолкла. К колодцу подошла женщина набрать воды, и старый журавль скрипит, будто жалуется на свою немощь. На соседнем дворе мужик орет на лошадь:
— Куда ты, волчье мясо!
Лошадь взобралась на какие-то жерди и гремит копытами на всю улицу.
Деревня укладывается спать. А партизан все нет. Нужно идти навстречу.
Старый бор встретил меня тревожным шумом вершин. В нерешительности я постоял немного на поляне и несмело подался по просеке в глубину. С дороги не сворачиваю, можно заблудиться.
Громко трещат под ногами сухие ветки, от неожиданности я каждый раз вздрагиваю и потом подолгу прислушиваюсь. Ночной лес полон таинственных звуков. Кряхтит сухая сосна с голыми ветками-руками. Вот что-то пискнуло в кустах, зашуршало, и у меня мурашки пробежали по спине.
Я изо всех сил вглядываюсь во мрак, хочу увидеть партизанские костры, ловлю ухом каждый звук, каждый шорох в надежде, что вот-вот услышу грозный окрик: «Стой! Кто идет?» Но не видно костров, не слышно партизанского часового. Неумолчно шумят над головой сосны, заблудился в молодом березняке беззаботный ветер. И вдруг… Нет, это мне не почудилось. Я отчетливо слышал треск. Где-то в стороне. Я замер. Минута, вторая. И вот снова. Только уже с другой стороны. Мне стало страшно. Кто-то ходит вокруг, следит за каждым моим шагом. Но кто? Может, человек, а может, и волк.
Я вернулся назад и за марининскими огородами забился под стог. И снится мне Санька. Он будто бы пришел к нам в гости. На нем буденовка и красноармейская шинель. На боку пистолет, украденный у немца. Бабушка по такому случаю печет пышки. Не те черные и тяжелые, как глина, из тертой картошки с примесью самодельной непросеянной ячной муки, которые бабушка почему-то называет «лапониками», а настоящие, на хорошей закваске, из пшеничной крупчатки. Она бросает пышки в решето, а мы украдкой хватаем их с Санькой и едим. Проглотили по одной, глядь — пышки печет не бабушка, а Неумыка.
— Хальт! — кричит он на Саньку, а потом становится на корточки и начинает лаять, как собака: — Гав-гав-гав!
От этого лая я и проснулся. Прямо в глаза мне светит солнце, а в деревне на самом деле заливаются собаки.
36. СВЯТЫЕ УДИВЛЯЮТСЯ
Первым моим желанием было вскочить и бежать им навстречу. Как-то даже не верится, что мне наконец повезло. Хорошо, что я никуда не ушел из этой деревни, остался здесь ночевать. Вооруженные люди ходят по улице, снуют взад-вперед, из-за плетней видны их головы и стволы винтовок. Единственное, что меня немного озадачивает: почему они пришли не ночью, а утром? По моим представлениям, партизаны должны действовать ночью. Впрочем, почему ночью? Они появляются тогда, когда враг их не ждет.
Возле стога растет какой-то бурьян. Сухие стебли раскачиваются на ветру перед глазами и заслоняют улицу. Чтобы расчистить обзор, я высунулся из норы и как ошпаренный отпрянул назад.
Они стояли в каких-нибудь пятидесяти шагах от меня в конце огородов, у плетня. Один биноклем обводит лес, а второй посматривает на мой стог и уже снимает с плеча винтовку. Немцы! Сейчас он пальнет сюда, зальешься тут кровью и помрешь, не успев ничего сделать. Умирать неохота.
Я выскочил из своей норы и принялся дергать сено. Лихорадочно мелькают в голове мысли. Главное — не горячиться. Если я не стану убегать, они в меня не выстрелят. Нужно идти прямо к ним, на лбу у меня не написано, что я ищу партизан. А потом что? Что ты им скажешь, если спросят, чего прячешься под стогом? Скажу, будто стерегу сено. Мать велела стеречь, потому что ночью кто-то обскуб стог. А если спросят: где твоя мать? Тогда поведу в хату. Вот в эту хату, что стоит напротив, в саду. Из трубы вьется синий дымок. Хозяйка топит печь, готовит завтрак. Она подтвердит, что я свой в хате.
Если уж решил стать хозяином, так веди себя, как хозяин. Я неторопливо сгребаю руками сено до последней травинки, а немцы молча наблюдают за мной. Наконец я сгреб все в охапку и понес во двор.
Передо мной перелаз в сад. Потрогал я сломанную жердь и покачал головой: ай-я-яй, все разваливается, надо будет как-нибудь заняться. Вьется над трубой дымок. Хозяйка, верно, печет блины или варит пшенную кашу. А что, если здесь живет полицай или староста? Вон какой домина, и все постройки из бревен.
А немцы уже комгиркают, пальцем подзывают. Ах, это вы, паны, а я и не видел, думал, никого здесь нет. С сеном подхожу к ним.
— Пан, сено корове несу…
— Гут, гут, — похвалили они меня и наперебой залопотали: — Лопата, лопата. Ферштеен зи?
— Какая лопата? — разыгрываю я дурачка. — Не лопате сено, а скотине. — И промычал бычком: — Му-у!
Будто я не понимаю, что им от меня нужно. Наконец один из них не выдержал, вцепился в сено, швырнул его на дорогу, а меня повел переулком в деревню. Второй, с биноклем, остался наблюдать за лесом. Боятся все-таки, как бы им партизаны не подсыпали горячих угольков.
На душе у меня отлегло. Не догадались, кто я такой. А что на окопы гонят, так там будет видно, сколько я им накопаю.
В конце улицы под березами стоят две подводы. Около них ходят девчата, женщины, подростки. Все с лопатами. Подает какие-то команды, размахивая руками, немец в каске. Мой конвоир ленив, как битюг, идти ему к тем березам неохота, и он, сложив ладони трубой, заорал на всю деревню:
— Петер! Петер!
Петер услышал, обернулся. Они перекинулись парой слов, и я получил толчок в спину: беги, мол, сам, еще водись тут с тобой. Хорошо с хреном, ладно и так, как говорит мой дед Николай. Петер машет рукой — скорей. А мне что, на пожар? У меня не горит. Петер отвернулся. Оглядываюсь назад — немец, который привел меня, тоже не смотрит в мою сторону.
«Поищите дураков», — подумал я, мигом свернул за угол и помчался со всех ног. Хорошо бы сейчас заскочить в какой-нибудь двор или огород, переждать эту напасть, а там я уже буду осторожнее. Научили. Хватит.
На глаза мне попалась церковь. На паперти то открывается, то закрывается дверь. За нею прячутся старушки в черных, опущенных на самые глаза платках, в длинных праздничных юбках под белыми расшитыми передниками. А кто мне не дает забежать малость помолиться?
— О господи! — шарахнулись в стороны две ветхие богомолки, которых я едва не сбил с ног, и даже перекрестились. А мне не до них, — может, там за мной уже гонятся. Я рванул щеколду и с шумом, как черт, влетел в храм.