Мыс Доброй Надежды
Шрифт:
Волькины родные сестры понимают все не хуже Ивана. Вдовец деткам не отец, а сам круглый сирота. И как-то года через три после смерти ее подыскали сами, по своему выбору, неплохую женщину, вдову бездетную. И та, в няньках живя, в служанках у племянников, согласилась за Ивана пойти, чтоб и самой угол иметь, и за ним присмотреть. И сестры Волькины, и сама Настя — так звали женщину — принимали жизнь такой, какая она есть: живому надо жить.
Один только Иван глядел на старания своячениц своих, которые не чурались его, заботились, насколько позволяли собственные заботы, — только один Иван глядел на будущую свою жизнь с той чужой женщиной, словно и не его это касалось, словно кого-то постороннего. Какое место она займет в его хате, и представить себе не мог. Вольку он никогда не забывал. Она неизменно была с ним, вернее — не она, а само присутствие ее в прошлой его жизни. Оно заполняло все его существо, даже и тогда, когда делом занят был, когда с людьми разговаривал.
«Если б жива была моя Волька…» — в первое время эти слова он не мог вымолвить без слез, не мог сдержать их.
Постепенно слезы высохли, и, вспоминая Вольку, он теперь только тяжело вздыхал. Слезы приносили хоть какое-то облегчение, постоянная же молчаливая тоска ложилась на душу камнем.
Один, не спросившись у детей, Иван не решался на такой шаг. И только после долгих сомнений написал наконец сыну, что хочет повидаться с ним, посоветоваться и просит выбрать время приехать навестить. О чем речь пойдет при встрече, даже не намекнул. Но сын или догадался, или что-то почувствовал в словах отца — приехал сразу, как письмо пришло. По дороге заглянул к теткам, и те все ему выложили. Вы, мол, теперь и выучились, и семьи завели, а отцу от этого не легче: один, как волк, в хате. Хозяйство, какое было при матери, и сейчас такое, чтобы сала вам да колбас послать на зиму да чтобы летом, когда съедетесь, чем кормить было. А про то вы не думаете, как такое хозяйство старику поддерживать?
— Так зачем ему оно, хозяйство это? Мне, что ли, надо или Катя не обойдется? Или Ира с Галей? Не сидят же голодные? А Гале оттуда, с Урала, не близкий свет добираться сюда, за батьковым молоком и салом.
— Очень уж умно рассудил ты! А рубашки старику кто стирать будет, а еду готовить, а в хате прибрать? — наседали тетки. — Мы тоже старые. Не набегаешься к нему.
— Так вы что, помощницу уже ему нашли? — И Алесь в упор взглянул на теток.
— Жениться надо отцу, — перешла в открытое наступление одна из них.
— Если находится подходящая, — уточнила другая.
— Это он думает или вы за него? — поинтересовался Алесь.
— Ничего отец сам не решит без вас. Ему эта женитьба на черта сдалась. Да надо же как-то век доживать.
— Ладно, — бросил Алесь и, коротко и сухо простившись, вышел из хаты, сел в свой совхозный газик и поехал дальше.
Когда-то в детстве он всегда ходил с матерью в гости к этим своим теткам. Были они молодые, пригожие. И мать еще молодая. И так весело в гостях бывало. Тетки любили его, мальчика, припасали, чем полакомиться. И внезапно он, давно уже взрослый человек, ощутил всю непоправимость, бесповоротность того, что вошло в его жизнь. Словно тот же он мальчик, что бегал по этой самой улице, держался за материнскую юбку. Он давно отвык и никогда особенно не заботился об отце с матерью. Наведывался с женой и детьми в гости и так же с легкой душой уезжал, даже злился еще, когда хоть и редко, да упрекнет мать — не пишет им. За все эти почти три года утрату ее, как ни странно, он впервые так остро ощутил сейчас, на этой чужой, затоптанной скотом, узкой улочке… И впервые явственно представил одинокую, неприкаянную жизнь старика. Один, всегда один, день за днем — и в праздники, и в будни. Не с кем словом перемолвиться, не от кого ответ услышать. Один, как в лесу. А они, четверо его детей, живут каждый своей жизнью, своими радостями и бедами и редко когда найдут минутку среди этой сутолоки, чтобы вспомнить отца. А он, что там ни говори, брошенный, ждет сейчас и боится (конечно, боится) их суда и гнева.
Алесь первый завел речь, когда сели они в тот вечер за нехитрый, приготовленный отцом ужин:
— Заезжал я, отец, сегодня к теткам… Ну что ж, если ничего она женщина, ладно уж… Надо же, чтобы кто-нибудь еще был в хате.
— Мне, сынок, никого не надо. Да боюсь, под конец не быть бы вам в тягость. Клаве твоей я нужен буду, развалина такая? Или зятьям? Да и один все это хозяйство не потяну я.
«А этой женщине, — хотел спросить сын, — а ей вы будете нужны, отец?» Но сказал другое:
— А ей нужно это ваше хозяйство?
— Хату ей отпишу. Она ж без угла мыкается. Негде голову приклонить. Живет по людям… А вам эта хата старая уже все равно…
— Мне она не нужна, — решительно отозвался сын.
— И у девчат, слава богу… Галя вот только далеко забралась. На край света.
— Ну, Галю вы в этой хате не удержите! — словно подвел итог Алесь.
Он остался на ночь, — может быть, в последний раз в отцовской хате, — и рано утром уехал к себе домой, к своей семье и к своим заботам.
А Иван недели через две съездил с младшей Волькиной сестрой и привез к себе ту женщину…
И сам Иван, и вся родня, и соседи видели: неплохая женщина Настя, но не Волька. И моложе, и не сказать, что неумеха или там пустошель. Но не Волька! Таков был окончательный приговор этой женщине.
Привез Иван Настю за две недели до покрова. Она успела еще всю его картошку выкопать. И в колхоз на свеклу сразу стала ходить. И хату прибрала.
При дочках, когда прошлым летом гостили, Иван остерегался, в сапогах на чистую половину не входил (уже и внуки муштровать стали: «Дед, дед, тапочки забыл!» — и наперегонки за этими его тапочками), и ватник на лавку не бросал — в сенях на крючок вешал, — и корыто с картошкой посреди хаты не оставлял. А как уехали, как остался опять один на один с собой, так и махнул рукой на уборку ихнюю, на чистоту, которую навели перед отъездом. Кто теперь придет к нему? Разве что сватья Миколиха забредет или старый Кастусь заглянет, посидит на пороге и, не выпуская изо рта самокрутку, похвалится, какого «Москвича» справного купил себе зять в Минске. Приезжали на прошлое воскресенье всей семьей.
А так — кому это интересно ходить к нему? Это при Вольке-покойнице дверь не закрывалась. То одна соседка за водой пойдет, забежит утром, то другая — занять что-нибудь, а то с шумом и смехом чуть не целой бригадой ввалятся: на поливку бабы идут, бывало, или за соком березовым. Еще и так случалось: кто рубашку хлопцу скроить попросит, кто в лавке не то себе выберет, теперь перешить надо. Она ж, Волька, обшивала не только семью свою, и соседок. И не как-нибудь, тяп-ляп. «Работницу» получала с выкройками и модами. Бывало, из другой деревни прибежит девчонка: «Тетечка, на выпускной вечер, пожалуйста…» И Волька ночь просидит, когда все уже давно спят, а сошьет той девчонке платье к выпуску.
Откуда у нее бралось все? Каждому угодить хотелось, добро сделать. Иван не раз сердился: «Тебе больше всех надо! Пускай в Слуцк везет, в мастерскую». А Волька со смехом: «Когда ж она в мастерскую ту пробьется? Теперь там полно таких выпускных. А ей как без нового платья? Не абы какая вечерка. Бал!» Ей очень нравилось само это круглое, как молоденький арбузок, слово «бал».
Дети спали на чистой половине в «новой хате». А себе с Иваном Волька стелила на широкой, еще от свекрови оставшейся, деревянной кровати за цветастой ширмой, в первой половине, где печка. У Вольки и в этой «старой хате» — с чугунами, умывальником, со всеми деревенскими причиндалами, — у Вольки и здесь чисто было и уютно.
Они спали всегда вдвоем на этой старой некрашеной кровати. На ней родились их дети… Иван укладывался и ворчал: «Опять ты не спишь?» — а Волька придвигала поближе к лампе машинку и садилась дошивать то самое выпускное платье.
…Над деревней давно уже стояла ночь. По небу медленно проплывала луна. Безмолвно обступал хату сад. И если бы на окне не висела занавеска, к этому бессонному окну, наверное, прильнула бы любопытная сирень: «А кому это не спится в такую добрую ночь?..»
Волька любила такую вот сонную тишь, такое вот ночное шитье под негромкий говорок швейной машинки. За шитьем успевала она передумать все про детей своих, и про старших, и про младших. В такую ночь приходила ей на память молодость, та, что давно уже отлетела, отоснилась.
Поддавшись воспоминаниям, она вполголоса, чтоб не разбудить мужа, чуть слышно, напевала те песни, которые певала когда-то, когда была еще девушкой.
Под чинарой густой Мы сидели вдвоем. Месяц плыл золотой. Все молчало кругом.Она сроду не видела, как выглядит та чинара. Наверное, такая же могучая, густолистая, как была когда-то Иванова липа. Все равно что под крышей сидишь под ней на скамейке. Под золотым месяцем… «Сидишь»? Ой, старая ты, старая баба!