Мыс Доброй Надежды
Шрифт:
Только теперь постигаешь всю безысходность этого непоправимого слова «последний».
…Последний раз виделись и разговаривали мы с Иваном Павловичем за полтора месяца до его смерти. В июне. На Шестом съезде писателей в Москве.
Во время перерыва между заседаниями я как-то отбилась от своего белорусского гурта, была одна и чувствовала себя в том Вавилоне очень тоскливо и одиноко. Иван Павлович тоже встретился мне один. Двухчасовое сидение в зале утомило. Иван Павлович выглядел усталым и больным. Он был в светлом сером костюме, и это еще больше подчеркивало недобрую желтизну его лица с глубокими темными провалами под глазами.
— Зачем я приехал?.. Так скверно себя чувствую. А тут сиди слушай… — пожаловался он.
Как было отвлечь его, как вывести из этого угнетенного состояния? Я уже не знаю, как оно получилось, но я заговорила про «Завеі, снежань» [2] . Мне хотелось поблагодарить его за ту безмерную радость, которую я испытывала, читая роман.
— Вы уже успели прочесть? — Как всегда, когда речь шла о том, что он написал, Мележ сразу оживился, просветлел лицом.
Мне кажется, насколько я знала Мележа, интерес людей к его книгам, к его героям был величайшей радостью жизни Ивана Павловича. Человек давно и тяжело больной, (так давно, что и самые близкие, и те, кто понимал и сочувствовал ему, даже они привыкли к тому, что он болен: жил же и писал ведь… И еще как писал!), а это значит, что и лишенный тех обычных житейских радостей, которые дарит судьба здоровому человеку, он знал иную, наивысшую радость и счастье — счастье и радость могучего творческого здоровья. И поэтому так нужно было знать ему, что и тот, кто читал книги, чувствовал то же самое, и так же был счастлив и радостен от его книг.
2
«Метели, декабрь».
Вот почему он так любил — кажется мне — говорить о своих героях. Они были его детьми. Они рождались у него здоровыми. И он радовался им и гордился ими. И это было совсем не то, что мы называем тщеславием.
…Я прочла последнюю часть его романа перед самым отъездом в Москву. Его герои — их чувствования, их судьбы, такие нелегкие, — были еще со мной, в моей душе, и я, волнуясь сама, говорила об этом Ивану Павловичу. Видела, что это ему необходимо, как необходимо бывает лекарство, способное если и не помочь, то все же приглушить боль, успокоить на какое-то время.
И он сказал мне тогда:
— Говорите… Говорите… Сейчас мне это так важно…
Я не склонна преувеличивать. Мележ и читал и слышал о себе и от своих друзей, и от критиков своих достаточно и доброжелательного, и глубокого, и исчерпывающего… В те же минуты, в том московском писательском водовороте, ему так требовалось внимание и интерес не только к некоему там «космическому» литературному процессу, но и к нему самому, к его собственной работе, к его книгам.
Он приехал в Москву с женой Лидией Яковлевной и младшей дочерью. Жили они в гостинице «Москва» и назавтра собирались уезжать в Крым, в Мисхор.
— Не хочется туда ехать. Жарища будет…
Но были уже на руках путевки, заказаны билеты до Симферополя.
Еще мы говорили тогда о том, что ему следовало бы съездить в санаторий под Бухарой, славящийся своим чудодейственным климатическим лечением почечных больных. Я рассказала, что там лечилась моя родственница и теперь ее не узнать. Туда, на тот курорт, приезжают за исцелением даже из других стран.
Он слышал об этом санатории, но как-то не придавал значения… Сказал, что вот вернется из Крыма, посоветуется с врачами и постарается достать туда путевку.
— Только туда ее, видно, трудно будет получить, — сомневаясь, заметил он.
Боже мой, кто бы ему отказал в той путевке, в ту Бухару.
…После звонка мы вместе с Иваном Павловичем пошли в зал заседаний. Хотели и сесть вместе: возле него как раз есть свободное место. Но место оказалось занятым, и я, огорченная, вернулась на свое прежнее.
Где-то в середине заседания Мележ поднялся и, как всегда он ходил, заметно склонив голову к плечу, неторопливо вышел из зала. Больной, усталый человек с недоброй желтизной на лице, с глубоко запавшими глазами.
Это была последняя наша встреча.
Филфак БГУ в 44–46-м годах размещался на улице Энгельса, во 2-й средней школе на четвертом этаже. В нашем пестром студенческом потоке подчеркнуто выделялась самоуверенная монолитная «Сходня» — студенты, которые в войну занимались под Москвой, на станции Сходня, где находился тогда БГУ. В августе 1944 года «Сходня» организованным эшелоном прибыла из Москвы в Минск. Начальником эшелона был студент 5-го курса филфака Иван Мележ (в университете он вел также военное дело).
«Не Сходня» и на лекциях, и во время перерыва скромно держалась в сторонке. «Не Сходня» и жила особняком — в общежитии на Немиге, 1, в то время как главная «Сходня» захватила Немигу, 21,— особняк во всех отношениях неровня нищенской Немиге, 1.
Филфак тогда состоял почти исключительно из одних девчат. На нашем 4-м курсе ребят было всего четверо: Гриша Шкраба, Толя Борушко, Вася Тарасов и Леня Григорьев.
И каждый из них — каждый по-своему — был известен всему филфаку. Гриша Шкраба, например, славился как знаменитость литературная: его статьи печатали уже в журналах!
Во время перемены чаще всего они бывали втроем: Гриша Шкраба, Микола Лобан и Иван Мележ. Мележ и Лобан — пятикурсники — тоже что-то писали и где-то уже печатались. Но что и где, нам, остальным, было не очень ясно — большинство из нас, в том числе и я, с литературной жизнью нашей столицы знакомы были очень отдаленно. Мы изучали литературу только «по программе».
А они, трое, стоят у окна, разговаривают, спорят, посмеиваются, провожая взглядом девичий хоровод…
Хорошо помню Мележа тех лет: высокий, красивый, женатый!
С его женой Лидой, девушкой редкой красоты (к ней никак не подходило солидное слово «женщина»), я была хорошо знакома. Она часто приходила в нашу комнату на Немигу, 1, к своим однокурсницам-географичкам. Они были очень красивая пара с Мележем. И конечно же счастливая… (Во всяком случае, так казалось всем нам, девчатам.)
С самим Мележем за два года учения на одном этаже я вряд ли разговаривала хоть два раза… От литературы «непрограммной» я была так же далека, как небо от земли…
Позднее, вспоминая университет, Мележ не раз говорил мне, что еще тогда, со студенческих разговоров, он заметил мою «склонность к литературе». (А я — хоть убей — не помню тех разговоров!) Думаю все же, что Ивану, Павловичу, в добром настроении очень щедрому на доброе слово, просто хотелось сказать мне приятное.
И тем не менее…
Вот я держу в руках читаное-зачитаное первое еще издание «Людзей на балоце». Иван Павлович когда-то сам принес мне эту книгу в «Работніцу і сялянку»…
«Алене — якую я помню яшчэ з тых дзён, калі мы абодва Сядзелі за партай ва ўніверсітэце, якой я сімпатызую з першага ае апавядання, якой я ўдзячны за добрую падтрымку і якой я жадаю самага вялікага шчасця у жыцці.
Іван Мележ.
18.5.62 г.
Мінск».
О «доброй поддержке» я скажу несколько ниже, а вот о том, что ему самому всегда приятно было сказать доброе слово другому человеку…