На империалистической войне
Шрифт:
Несмотря на обстановку, мне приснился сладострастный сон. На сердце — камень. Надо дежурить — и не спать. Ой, как хочется спать!
24 октября.
Пришло письмо от моего младшего, моего милого братишки. Письмо вскрыто «военной цензурой» — это что за новости? Мне пришлют посылку — вот радость-то!
Приехали после излечения двое солдат, раненных 7-го августа. Командир с ними целовался. Один из них, Драб, из Гродненской губернии, заплакал…
Вчера на батарее четверых легко ранило, а ездового Кучинского переехала телефонка; сильно искалечен, фельдшер боится, что не выживет.
Светит красное зимнее солнце. Ночью — месяц полный, месяц ясный.
Было тихо, только на левом фланге какая-то батарея нашей бригады выпустила залпом несколько очередей. Изредка бабахали «чемоданы». Порой играл пулемет. Светили ракеты. Но мало. Тревоги не было.
Бомбардир-наводчик Володин (костромич) рассуждает о войне: «Когда только она кончится? Связались с дрянью, и надо же было нам из-за сербов влезать, они там каждый год воюют. Сколько нашего брата ушло на войну, а нам от этого какая корысть: прибавится ли хоть по десятине земли, или как? Чего не хватает богатым чертям, что лезут в войну? Кажется, и сыты и пьяны. С жиру бесятся, сволочи, а ты за них жизнь отдавай». Говорил рассудительно и степенно, прихлебывая горячий спитой чай. И меня угощал чаем.
Катастрофа
Пишу после обеда (24 октября). Выехали… так как оказалось, что немецкие окопы — пусты. Ночью немцы тайком удрали.
Едем…
Осеннее солнце спокойно гуляет. Ветряные мельницы заснули. Пустынно. Однако там-сям начинается сонное движение. Жители, как пчелы весной из улья, осторожно выползают из своих домов.
Вот по обочине шоссе идет, прихрамывая, штатский человек. Поднял с земли каску, раздавленную колесом, подержал двумя пальцами и швырнул в канаву. Двое парней собирают гильзы. Подняли поломанное ружье, но увидели солдат, бросили его и наутек.
На гати в яме лежит издохший конь. Вздулся, как гора, и уже смердит. А в трясине брошен пустой снарядный ящик. На пригорке — длинная аллея старых лип, неизвестно зачем безжалостно срубленных.
Тянутся окопы немцев. В них — перины, скамейки, столы, железные печки, горшки из литовских хат. Валяются бутылки, гороховые консервы, обертки от шоколада. Пачки патронов. Целые кучки гильз. Тянутся ряды проволочных заграждений.
И… знакомые места! Вот та горка с деревьями, по которой мы вели огонь 4-го августа.
Тоска и тревога на сердце. Не радует и победа. Грустные картины.
Кресты в поле, на лесных опушках, за придорожной канавой. Смывает дождь неяркие карандашные надписи: «Здесь покоятся русские воины, убитые при взятии г. Столюпенена 4-го августа 1914 года». Видимо, в общей могиле похоронены и немцы, потому что на одной из них стоит второй крест с надписью: «Здеся покоятся германские воины, убитые при обороне города С. 4-го августа 1914 года» Еще несколько шагов, и доска: «Могила воинов-евреев».
Некоторые кресты из связанных палочек. И уже покосились, и уже скоро упадут. И затеряется место последнего упокоения воина.
25 октября.
Вчера устроились на ночлег рано, еще засветло. Сегодня выехали в восемь часов утра (пишу на привале).
Прапорщик Валк (латыш) дал мне вчера большой, фунта два или более, кусок беленького хлеба. Я дал понемногу каждому телефонисту, сам только попробовал, и кусочек спрятал в ранец. Вскорости полез в ранец — хлеба нет. Хотел учинить скандал, но раздумал, оставил так. Думал на Ехимчика, думал на старшего… А кто его знает, кто так подшутил.
На немецкой земле отовсюду веет на меня каким-то запахом тлена. Слышу мертвечину, хоть ты что…
Слишком спокойно расселись мы на чужой земле на глазах у врага. Быть не может, чтобы за нами не следили. А мы тут — душим кур, варим поросятину — ой, нехорошо!
— Начальству лучше знать! — отрезал старший в ответ на такие мои и Беленького рассуждения, но и сам скрывал в голосе недовольство положением дел и тревогу.
Сегодня часу в десятом началось.
Едем без опаски, — вдруг ни с того ни сего — пу-ухсь! — легкая шрапнелька над самой батареей.
— Немцы с правой стороны!
Тут же на дороге снялись с передков и построились к бою. Командир влез на передок и стоял с биноклем в руках, кое-как загородившись орудийным щитом.
Стоим. Ничего не видно, не слышно. Пехота куда-то убегает с дороги.
— Ох уж эти разведчики!
Опять несколько шрапнелек расплылось белыми кудрявыми клубочками.
Мне стало жутко.
— Нас окружают, — сеет какой-то пехотинец панику. — Командир нашей дивизии, немецкая морда, небось знает, что делает.
Может ли это быть? Генерал-лейтенант N? Такой гордый, стройный на коне, с задранной головой… Седая бородка…
Неужели — плен?
Необычайно ярко вспоминаю вчерашний сон… Я в своей деревне… Красные-красные, прямо черные, сливы возле Павлюкова сада, на земле, на дороге, у плетня… Идет Максим, сын солдата Захаренка, с ним его жена, и у нее на руках их «своевольный» ребенок… И какой-то кот царапает его личико… Я с ними здороваюсь, как это у нас принято. Но, минуя их, замечаю, что одна нога у меня будто короче. А держусь героем! Пошел дальше… Встретил свою давнюю симпатию — Зину, сестру этого самого Максима. Задержала на мне пристальный взгляд, а я будто ничего и не заметил…
Все опять утихло. Никто ничего не знает, откуда и кто стрелял, что это такое? Наш командир недовольно говорит о чем-то с командиром дивизиона. Тот разводит руками…
Строимся, успокаиваемся, едем дальше. Телефонки с командиром — впереди. Перед нами идет батальон пехоты, за нами — тоже.
Опять все спокойно…
Вот только лихолетье нагнало зайцев. Откуда их столько? Один бросился прямо через дорогу. Командир перекрестился и почему-то свернул (один, без ординарца и разведчиков) далеко от дороги вправо. Мы продолжаем двигаться по дороге. А он, вероятно, захотел объехать стороной то место, где заяц перебежал дорогу…
Стоим. Снова какая-то тревога далеко впереди, на дороге… Чего ждем? Командир куда-то уехал со старшим. Что же это происходит? Что-то все-таки не так… Тревога, тревога наполняет сердце тягостным предчувствием…
(Конец дневника)
Снова пишу. Пишу по прошествии многих дней после тех событий.
…Немного успокоившись, мы двинулись дальше. Вокруг нас все было тихо. Молчало пустое осеннее поле, молчали безлюдные разрушенные немецкие селения, обгорелые остатки каменных стен. Уснули в тиши холмы, изрытые окопами.