Чтение онлайн

ЖАНРЫ

На империалистической войне
Шрифт:

Старик-жмогус взял в руки вожжи и снова сел спереди, а на освободившееся место санитары указали легкораненному, и тот после пешего марша с удовольствием взобрался на телегу. Это был бородатый рыжий здоровый солдат, у которого только рука была на перевязи, а на кисти намотано столько бинтов, что она была как подушка.

Я отвернулся от него и молчал. Боль притупилась, я уже был безразличен к боли. Закрыл глаза, потому что резал свет с высокого серого неба. Мерещилось, что это Стефан везет меня в школу, нога мерзнет, и брат сел на нее, чтобы согреть. Постепенно тепло разливалось по всему телу.

И было хорошо, только все боролся с какими-то помехами, никак не мог добиться полной удачи, чтобы было совсем хорошо, куда-то ехал и не мог доехать, видел, что матери это не нравится, но она все молчит, а я и не хотел всего этого, да так уж вышло… То становилось легче, я видел перед собой небо, сумерки, то снова становилось хуже, и ни на что не хотелось смотреть. Покорно ждал, хотя и томительно тянулось путешествие, но тяжело было так долго ждать. На ухабах подбрасывало, боялся выпасть — и тут сознание подсказывало, что я ранен, что вижу сны, а нога невыносимо болит, и лучше спать, чтобы не ждать, когда все-таки доберемся до станции.

Очнулся я в черной темени. На лицо сыпались мелкие капельки дождя. Не только ныло тело, но страшный холод забрался под одеяло, промерзла вся спина.

Транспорт стоял в каком-то большом селе или местечке.

По левую сторону от телеги горел свет в огромных окнах, далеко впереди тоже светились окошки, а вокруг было черно.

Никого поблизости не было, где-то вдали слышались голоса, там же фыркнул конь. Кто-то взошел на крыльцо, в этот дом с освещенными окнами, но на мой голос не отозвался.

Я звал, стонал, просил, чтобы меня взяли в дом погреться, потому что меня трясло, как осину ветром-холодом.

Никто не слышал, санитарный транспорт стоял, шел дождь, было темно… Где-то далеко и глухо, как в страшном и забытом сне, прогремели пушечные выстрелы. А может, только показалось?

Я не помнил и не понимал, каким чудом слез с телеги, взобрался на высокое крыльцо, прополз в темные сени и открыл дверь в теплую светлую кухню. Там в плите горели дрова, лежали на полу солдаты, и я лег с ними. И хотел бы лежать так вечно, только бы транспорт не ушел без меня…

А когда вскорости приехали на станцию и наяву засветились огни, синие и желтые, и крикнул паровоз, я удивился и не мог сообразить, был на самом деле в кухне или нет, и кто меня оттуда снова посадил на телегу. Тут дождь пошел сильней, и так хотелось поскорее оказаться в вагоне-теплушке, где сухо, тепло, на нарах не трясет и где так давно-давно я не был. И когда паровоз снова крикнул, а потом мимо прошумел, — радость охватила меня. Наконец дверь теплушки отодвинулась, в освещенном квадрате появилась сестра милосердия в белом переднике, подошли санитары с фонарем и носилками. Меня сняли, положили, подали в вагон. Нечаянно толкнули, и острой болью резануло в паху, однако что ж: торопятся, сколько еще раненых там ждет на телегах. И стыдно немножко, что так много со мной хлопот, но ведь заслужил. Только ради чего, ради чего все это? Сколько понапрасну тратится времени, сил, денег! Не надо войны…

Какое счастье лежать в теплом вагоне! Меня положили на верхние нары, у стенки, как в хате на полатях, и было слышно, как по крыше вагона барабанит дождь.

В теплушке уже лежало человек десять. Сестра была немолодая и не очень красивая, но ласковая. Два санитара — ополченцы.

Меня раздели, укрыли, дали чаю в белой чашке и твердую лепешку.

Так хотелось есть — и не елось…

Приятно потянуться и уснуть. А поезд тронется — и укачает… Конец мучению.

Госпиталь

Нога согнута другой, если пошевелить, болит страшно. Писать запрещают. Да и руки не слушаются. Нудно лежать в госпитале, хотя и хорошо после позиции.

Вечная память нашему славному командиру-герою. А кто же теперь командует батареей? Вероятно, капитан Смирнов.

Так было в госпитале в первые дни.

А потом — Боже, как не хотелось умирать! Почему от меня скрывали, что могут отнять ногу? Что такое — глубокая флегмона? До сих пор ведь все было хорошо. Почему теперь так скачет температура?

И стыд какой — этот вечер перед операцией… Дикая боль, и истошный плач, и вопли детские, неискренние:

— Дайте мне цианистого калия. Я не могу так мучиться! Я не могу! Я не хочу! Спасите!

И слезы под натянутым на голову одеялом. Дали не цианистого калия, а брому. Потом старшая сестра ласково стыдила:

— Эх вы, интеллигенты!

Правда, стыдно: мог бы быть более терпеливым.

И операция… Страшно… Будут делать под хлороформом. А что, если сердце не выдержит? Прослушивают — один доктор, второй доктор… Почему они молча переглядываются? Сестрица бренчит операционным инструментом, раскладывает какие-то блестящие ножички и всякие штуки. И она ж нервничает… дура!

На столе лежал голый, в одной рубахе, без кальсон. Здесь стыда нет. Но все же неприятно… Сестра молоденькая, славная…

Положили на лицо сеточку, запахло хлороформом. Paзобрало любопытство: как наступает этот сон?

Мне показалось, что я опускаюсь куда-то, опускаюсь, полетел…

— Считайте до пятидесяти, — говорит старый доктор.

— Один, два, три, четыре, пять…

И считал, и считал: пятнадцать… двадцать… тридцать… тридцать один… тридцать два… И думал: «Вот, может быть, и не усну… Еще будет хлопот…» Только тело куда-то все глубже и легче летит, летит, летит… Приятный и болезненно-легкий туман обволакивает мысли… Вниз, вниз, вниз… Сорок два, сорок три… Шепотом: сорок че-ты-ре… Еле слышно: сорок… пять… Конец.

Сознание угасло. Досчитал до сорока пяти — и умер. Так, видимо, и умирают люди, с такой же постепенной потерей сознания.

Когда тело резали острыми ножами, когда перебирали щипчиками жилы, когда сквозь дырочки в живом мясе протягивали дренажные трубочки, когда заталкивали в раны тугие тампоны, — мычал и утихал. И часто слушали сердце: бьется ли?

Потом бледного, обескровленного, но живого отвезли в палату и положили на прежнее место. Была вялость, мутило — и было отрадно-легко. Операцию сделали.

— А где же та пуля? Вынули?

— Молчите, не разговаривайте! Потом!

* * *

И так день за днем… И день за днем.

Я поправляюсь. Я набираюсь сил. Сладкое томление в сердце и во всем теле.

Приходят какие-то дамы-благотворительницы. Приносят гостинцы: яблочко, конфетку, евангелие. Нет, дайте газету! Грустно в газетах. Где ты теперь, дорогая батарея? Где вы, милые товарищи? Не здесь, не здесь, не с этими дамами- благотворительницами и сестрицами моя душа, а там, там, в окопах. И невольно наворачиваются слезы. Надо спрятаться с этими слезами. Тут, среди этих воинственно настроенных жителей тыла, никто не может представить себе, что переживает батарея. Они спрашивают и спрашивают, как там нашим бедненьким солдатикам в окопах, но противно говорить с ними об этом. Отцепитесь, отцепитесь!

Поделиться с друзьями: