Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Он протянул мне свернутые в трубку листы. Читать их помимо всего прочего было просто забавно; тут и антиквариат, и редкие иконы, и старинное золото и серебро, и встречи с бизнесменами из-за границы — словом, целый приключенческий роман. И даже наряду с редкими серебряными столовыми сервизами или дорогими картинами — двести пар каких-то тапочек.

— Уж я умолял следователя, — сказал он, — не писать это в обвинительном заключении. А вместо этих тапочек я был согласен на любое увеличение суммы иска. Но нет, он не согласился. Ах, какой позор, антиквариат — и тапочки! Но девять лет — подумать только! А следователь мне сказал:

«Конечно, вы жили хорошо. Но за хорошую жизнь девять лет… это слишком много». Он прав, но что же делать? Даже если вернуть все обратно, разве я не стал бы делать то же самое?

— Все можно понять, — ответил я, — но почему тебя так поражает лагерь? Ведь ты, должно быть, не первый раз сидишь.

— Конечно, нет. Второй. Первый раз я сел более десяти лет назад. Да и что это был за лагерь! Во-первых, под Москвой. Во-вторых, все люди с первой судимостью. А в-третьих, это было больше похоже на детский сад.

Работа нетяжелая, народ приятный, не было такой темной уголовщины. Отец часто приезжал. Словом, полтора года прошли незаметно. Никогда не думал, что может быть такое. А когда меня из Лефортовской тюрьмы повезли на этап — тут-то я увидел…

Я, как мог, пытался скрасить ему существование, а он подолгу рассказывал мне про жизнь московской богемы. Был он хорошим рассказчиком и веселым парнем, а это немаловажно в тюремных условиях. В рабочей зоне, когда не подвозили лес, мы коротали время в крошечной мастерской у Станислава — зэка, сидевшего по статье 190 и потому предоставлявшего мне приют, как коллеге. Статью свою Станислав получил за то, что разбросал в лагере антикоммунистические листовки да водрузил ночью на бараке белый флаг с надписью: «Смерть коммунистам». Его увезли в томскую больничку, в психушку, где вводили «растормозку» — препарат, после которого легко можно заставить человека отвечать на вопросы. Но Станислав знал, что, если он выдаст участников, будет «групповая», а за это сроки огромные. Если же не выдаст — пойдет как одиночка, за что дадут срок значительно меньший.

— Все это можно перебороть, — говорил он, запаивая какие-то проводки. — Если внушить себе, что не заговоришь, то никакая «растормозка» им не поможет. Только вот нервную систему это сильно разрушает. Совсем плохо мне после психушки. Ох, как плохо.

— Лефортово, конечно, самая хорошая тюрьма, по сравнению с теми, о которых мне приходилось слышать, — отозвался Давид. — Но и там есть злые порядки. Там на психику давят профессионалы. Сидишь ты на допросе вроде бы непринужденно, рядом со следователем, и он с тобой участливо разговаривает. Спрашивает, как здоровье, как настроение. Успокаивает. Говорит: «Ну, какие ваши годы, у вас жизнь впереди». А сам в это время черными чернилами пишет на бумаге «Давид». Потом говорит: «Вам, кажется, тридцать два года? Стоит ли вам так запираться, скрывать участников?» В это время обводит мое имя черной рамкой. «И из-за кого вы себя губите?» — спрашивает. И рисует над рамкой могильную насыпь — «Разве не хочется вам жить?» — и далее рисует над насыпью могильные кресты. А ведь ты знаешь, что совсем беззащитен, что сделают с тобой все, что захотят. Бесполезно на что-то рассчитывать. Я знал много отчаянных ребят. Были такие, что первые пару недель кричали в кабинете у следователя, что ненавидят всех коммунистов, что вообще не желают говорить и плюют на все, а потом вдруг сникали, начинали плакать и выкладывать не только то, что было, но и чего не было. А уж когда заговоришь, тут у них все чудеса техники; и телевидение, связывающее некоторые кабинеты, и звукозапись, и что только хочешь. За девять месяцев из меня там вымотали всю душу. И ни одного грубого слова.

— В этой системе везде не сладко, — согласился Станислав. — Но это наша судьба, и мы должны к ней привыкнуть. Только плохо вот, что потом мы к этому будем приучать других. Так оно на Руси и идет. Никак страсти не улягутся.

Давид часто мне рассказывал про свою невесту. Утверждал, что после его ареста она целый год на что-то надеялась. А теперь нет о ней никаких известий, видимо, уехала из России к себе на родину. Печально глядя на заснеженные холмы, он подробно объяснял, где она живет и как я смогу встретить ее или ее родителей, если выберусь из России.

— Она едва ли будет помнить обо мне, — сказал он, — но ты все же расскажи, что видел меня в Сибири. Что мне, быть может, и не выйти на свободу, но пусть знает, что я ее помню, что просил передать ей привет. Что, видно, не судьба мне…

* * *

И, наконец, начал приближаться день моего освобождения. Почернели снега, заговорили, зажурчали нежно апрельские ручьи, запахло ледком, покрывающим лужи по вечерам. Защебетали весело первые стайки перелетных птиц. А зона превратилась в грязную, топкую клоаку. Сапоги утопали в размякшей глине, засасывающей, хлюпкой. Задули пронизывающие весенние ветры. Ничего, перетерпится. Через несколько дней меня должны освободить. Неужели случится такое? Как это там люди без конвоя ходят? Разве можно? Я зашел в жестянку погреться. Там сидел молоденький паренек, пришедший на прошлой неделе этапом. Вид у него был растерянный и несчастный. Очень удивился, когда я предложил ему сигарету, — видимо, за последнее время натерпелся от человеческой злобы. Представился — Николай.

— За что попал? — спросил я его.

Он лишь махнул рукой.

— Дурость все. Пьянка. А вообще-то я не со свободы, я с общака. Там раскрутился.

— А за что на общий режим попал?

— Э-эх, не спрашивай. Из деревни я. Пил, конечно, — а кто в деревне не пьет? Как-то наскребли с дружком на бутылку, выпили, а закусить нечем. А знамо дело было, что у соседки петух клевачий.

Я едва сдержал улыбку. Встречалось и до него немало людей, осужденных за совершенную нелепость, и всегда серьезный, трагичный вид рассказчика придавал их рассказу жестокий, бессмысленный комизм.

— Так что ж, если петух клюется, это еще не основание, чтобы его украсть.

— А чего он клюется, — вызывающе ответил Коля. — А потом, если уже красть, то клевачего. Чтоб не клевался.

Коля замолк, ненадолго задумавшись, а потом, пожав плечами, продолжал:

— Взаправду — сам не знаю. По пьянке шарахнуло в голову — ах ты, собака, клевачий — так мы тебя съедим. Забрались к соседке в сарай. Взяли первого попавшегося, свернули башку. Спичкой посветили — не то. Курица. Я говорю дружку: «Ну, уж коли за петухом пришли, так все равно его надо взять». И взяли. А нашли нас быстро. По пуху во дворе. Дали всего полгода общего режима. А там, за месяц до освобождения, не знаю, что со мной стряслось. Обидели меня — я лом схватил и все кости ему переломал. Просто не знаю, что со мной стряслось. За месяц до освобождения.

Он схватился руками за голову. Тут дверь в жестянку распахнулась, и внутрь с грохотом ввалилась ватага блатных. В центре внимания был маленький и худой, полусгнивший в лагерях вор по кличке Глухой, пришедший тем же этапом, что и Коля. Глухой уже третий раз попадал в этот лагерь, и потому знали его все. Улыбаясь и жестикулируя, он описывал на блатном жаргоне свои похождения на свободе. Понять, о чем он говорит, было порой невозможно.

— Канаю я, на мне лепня, — с азартом рассказывал он. — Гляжу, катит понтер с понтершей. Тут я у него щипнул шмеля…

— Ты лучше расскажи, как попался, — перебил его кто-то, хлопнув ладонью по спине.

— Что? — не понял Глухой.

— Попался, говорю, как? — заорали ему в ухо. — Расскажи, падла глухая, еще раз посмеемся.

— А-а, как попался? — с улыбкой закивал Глухой. — Устроился я на мясокомбинат. И со старухой одной договорился, что мешок с мясом ей через забор переброшу. За четвертак, маш-ты.

Глухой вместо, «понимаешь ты» произносил непонятное «маш-ты».

— Она, конечно, обрадовалась, маш-ты. А я наложил в мешок…

Далее Глухой рассказал, как он утрамбовал килограмм тридцать половых органов от всякого скота и перекинул груз через забор. Старуха, кряхтя и надрываясь под тяжестью, поплелась домой. А там, раскрыв мешок, пришла в такой гнев, что решила обратиться в милицию, не понимая по простоте душевной, что сама участвовала в краже.

— Ее тоже, каргу, судили, — сказал Глухой под общий хохот и улюлюканье. — Маш-ты, стоит, коза, рожа вся в морщинах, как будто по ней конвой прошел. Я ей говорю: сука, ты рожу-то что, из мудей сшила?

Поделиться с друзьями: