Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

"Хоть камни бы ворочать, да дело делать, — думал он, — а не только есть, пить и спать. Ну в каторжную работу, так в каторжную работу, — рассуждал Чесменский, — и там люди не без пользы живут, а здесь я именно ем, пью и небо копчу!"

Потому он и решил воспользоваться первым случаем умолять государыню о решении его участи. Этот случай настал, и Чесменский высказал перед государыней мольбу свою.

— Чем же я решу твою участь, Чесменский? — сказала государыня. — Ты сам затянул и запутал вопрос так, что для решения его нужна мудрость Соломона; ну ведь я не Соломон!..

Чесменский хотел возразить что-то, но Екатерина не дала ему:

— Постой, помолчи, твоя речь впереди будет, а я выскажу все, что я думаю. Александру Великому легко было разрубать гордиевы узлы, за разрешение их отвечал его меч. И мой узел мечом вмиг разрешится: все недоумения разом исчезнут. Но что же делать, когда меча в руки взять не хочется, когда жаль тех нитей, из которых узел завязан? Вот и подумай, как тут быть?

Ну, о решении своей участи рассуди! Ты сам признал себя заслуживающим тройной смертной казни: как дезертир, как ослушник и как действовавший во вред интересам своего Отечества. Легко устранить всякие недоумения, предоставив тебе выбрать ту казнь, которую ты сам найдешь более для себя подходящею. Ты сложишь свою голову, и все вопросы сами собой прекратятся, все сомнения улетучатся. Но если мне жаль твоей русской молодой жизни? Если я думаю, что Россия может надеяться получить от тебя что-нибудь больше, чем отрубленную ветреную голову мальчика, который досель не думал еще о себе, а только мучил свое воображение несообразными предположениями. Наконец, если я нахожу, что вследствие самой явки твоей с повинною справедливость требует оказать тебе снисхождение, хотя и нельзя оставить ненаказанным. Ну, что же, казалось бы, вместо легкой придворной службы поставить тебя на действительное, настоящее дело, при котором тебе потребуется меньше денег, а от тебя больше службы. Для того стоит только назначить в какой-нибудь полевой полк, в котором вины свои ты бы должен был выкупить своей службой!

— Государыня, — с радостью проговорил Чесменский.

Но Екатерина опять перебила его.

— Подожди! Экий торопыга. Я тебе сказала — твоя речь впереди. Но к осуществлению такого предположения ты представил мне новое затруднение, какую-то смешную, детскую клятву мести своему родному отцу! И за что же ты собираешься ему мстить?! За то, что ты родился на свет, и за оказанную мне и Отечеству им услугу! Положим, что нам милосердный Господь Бог таких клятв не принимает. Месть сама по себе дело нехристианское, а месть родному отцу такой вздор, о котором и говорить нельзя. Да и если бы вздумали мстить своим отцам и матерям за их взаимные проступки одного или одной против другого, ни отцов, ни матерей не стало бы и род человеческий перевелся. Точно так же, если бы все неудачники, все, кому жизнь не везет, как им хочется, воспылали местью к своим родителям, зачем они родили их на свет, то что бы было? Стало быть, такая клятва чистый вздор, абсурд, нелепость, не имеющая значения. Но зная о такой клятве, зная, что она дана вследствие великой услуги, оказанной твоим отцом мне и России, допустить даже попытку к ее осуществлению я не могу, не должна и как человек, и как государыня. Я не могу допустить даже попытки осуществления мести с твоей стороны твоему отцу не только потому, что она будет направлена вследствие действия, сделанного в мою и России пользу, но и по совершенной ее дикости и бесчеловечию. Разве сын может мстить отцу, и за что же, за то, что он родился на свет? Этими словами государыня как бы облила Чесменского водой. В самом деле: чего он хочет? Не может же она допустить заведомого мстителя ее старому слуге за дело, совершенное если не по ее повелению, то, во всяком случае, не иначе как с ее соизволения.

— Да, — продолжала Екатерина, как бы раздумывая и соображая про себя. — Такого рода мести я не могу допустить ни в каком случае. Я объясняла, что поступок графа избавил Россию, может быть, от самой страшной войны, какую когда-либо России приходилось вести. Его поступок спас, может быть, миллионы русских жизней и, верно, на сотни миллионов русского труда. И за такое дело допустить частную, личную месть немыслимо для государыни. Но опять, что же мне с тобой делать? Мне тебя жаль. Я, признаюсь, думала, что ты можешь стать человеком, независимо от отца, сам по себе, но делать нечего, как мне ни жаль тебя, но должна тобой пожертвовать и, в отстранение возможности попыток на предположенную тобою месть, подвергнуть тебя заключению и продолжительному, хотя, положим, и довольно снисходительному — подвергнуть заключению, по крайней мере на все время жизни твоего отца. Это государственная необходимость, мера предупреждения! А в предупреждение побега должна поместить тебя в одном из тех равелинов Петропавловской крепости, где, тоже по государственной необходимости, содержалась твоя мать.

— Матушка государыня, — вскрикнул испуганный Чесменский, бросаясь перед государыней на колени, — прикажи лучше голову отрубить! Ну что я буду делать в заключении?

Одна мысль о тюрьме "Свободной пристани" его сводила с ума.

— Вот вздор какой! — отвечала государыня. — Я уже говорила, что заключение будет не слишком строгим и не слишком исключительным. Комнаты твои если не будут роскошными, то будут весьма приличными. Разумеется, свидания будут разрешаться под наблюдением и по выбору с людьми, не могущими увлечься ребяческой идеей мести; но для занятий все что хочешь: и музыкальные инструменты, и рисовальные станки; книги всевозможные; и решительно все по тому предмету, который бы ты избрал и которому особо посвятил бы себя. Наконец, не вечно же тебя заключают. Я или отец твой помрет, и ты свободен. Стало быть, страшного, ужасного в таком заключении ровно ничего нет. Но подумаем. Если бы в то время, когда мать твою привезли сюда, ты был не в зародыше, а хоть в твои нынешние годы и был бы истинный русский по душе, с безграничной преданностью государю и Отечеству и готовностью себя не жалеть для общего благоденствия и спокойствия России. Что бы ты должен был делать ввиду положения, принятого твоей матерью? Ясно, ты, со всею глубиною своей сыновней любви, должен был так или иначе сам ее доставить; сам ею пожертвовать! Вопрос самопожертвования в пользу Отечества не только в самоотрицании, но и в готовности отказаться от всего дорогого, всего близкого, всего того, что может быть для сердца дороже самого себя. В древности, когда для умилостивления разгневанных божеств, грозящих опасностью всей стране, требовались человеческие жертвы, сущность дела заключалась в жертве наиболее ценной, наиболее дорогой, а из кого такая жертва должна была состоять, указывали сами боги, и выбор их падал не всегда на единственную и прелестную дочь царя вроде идеально прекрасной Ифигении, но и на не менее прекрасных и добродетельных любимых супруг, мужей, братьев, отцов и матерей. Вот Эней говорит у Расина. Они говорят это потому, что готовы пожертвовать собой и всем, что для них дорого. Теперь, когда нет разгневанных божеств, таких по крайней мере, которые требуют себе человеческих жертв, вопрос о самопожертвовании стал другим, но он стоит на той же почве. Теперь есть государственная необходимость. Это тот же неумолимый рок, та же непредотвратимая судьба древних. Ради этой необходимости истинный патриот, истинный сын своего Отечества должен с полным самоотрицанием быть готов возложить на алтарь Отечества все, что ему дорого, как бы предрекая это; дорогое ему на всесожжение, на жертву. И для этого он должен не жалеть ни себя, ни жены, ни детей, ни сестер и братьев, ни отца и мать, ни своего состояния. Все стоит и должно стоять ниже интересов государства, всему должно жертвовать для спасения Отечества. Мало того, уколы личного самолюбия, различия мнений и взглядов, все должно быть забыто, все оставлено ради отстранения от Отечества опасности. Ты русский, Чесменский, русский в душе, я уверена в этом. Если бы в то время, когда твоя мать с ведома ли, по неведению ли, вздумала всклепать на себя имя, ты был бы не в зародыше только, а человек самостоятельный, взрослый, то я уверена, со всем своим сыновним почтением сказал бы матери: матушка, верю вам, что вы не верите сами всему, что вы говорите, более, верю, что все это непреложная истина, хотя, согласитесь, истина странная, невероятная. Зачем императрице Елизавете потребовалось скрывать вас в такой степени, что она решилась отправить вас даже в Персию, и еще в какое время, когда там царствовала война и безумствовал самовластный победитель шах Надир и война касалась русских границ? Был ли Разумовский действительно ее законный супруг или фаворит, каким тогда его признавали, безразлично, она могла ребенка от него отдать на воспитание кому-либо из своих приближенных, ей бесконечно преданных. Не говорю о Воронцове, о лейб-кампании, о Генриковых, Скавронских, хотя они были ей близкие, родные, ею выдвинутые, облагодетельствованные, но не говорю о них, потому что люди высших сфер могли иметь задние мысли, но почему, например, не могла она отдать его на воспитание своей любимице-подруге Мавре Егоровне Шуваловой или еще лучше Чулкову Василью Ивановичу, начавшему службу, правда, со звания ее камердинера, но который был уже тайный советник, и личная преданность которого ей была так велика, что уже в старости он высшей милостью считал себе дозволение ночевать в ножках своей государыни, и когда такое дозволение было ему даваемо, то он, тайный советник, с молитвой сам раскладывал у ног кровати государыни свой тюфячок, клал подушку и ложился спать не раздеваясь, думая о том, как бы завтра не опоздать, чтобы как государыня утром проснется и захочет опустить свои голые ножки с постели, то не допустить ее ножкам коснуться ковра, а надеть на них бархатные, шитые жемчугом туфли. С таким человеком, с такою беззаветною преданностью нужно ли было ей в чем церемониться? Какое же затруднение со стороны государыни Елизаветы могло быть в том, чтобы отдать свою дочь — законная или незаконная — на воспитание Чулкову? Обеспечить ее будущее государыне также было чем. С этой стороны ей, кажется, не могло встретиться препятствие. Притом государыня Елизавета была и не такого рода женщина, которая бы для этикета, для приличия готова была всем жертвовать. В молодости она любила распевать песни с сельскими девками и парнями, в средние лета ее даже осуждали за фамильярность с гвардией, с женами солдат, детьми и участием в их быте, — фамильярность, вызвавшую ей со стороны гвардейцев беспредельную преданность, содействовавшую вступлению ее на престол. Когда она была уже на престоле, то опять — был Разумовский, ей мужем или просто фаворитом, но она заботилась о всем его семействе: его самого сделала графом и фельдмаршалом и наградила богатством, можно сказать, несметным. Мать его, несмотря на то что была простая, безграмотная казачка, известно каким почетом пользовалась. После старших братьев Разумовского остались племянники, дети простых казаков. Елизавета нисколько не церемонилась, воспитывала их во дворце, заботилась о них, определила на службу. Они умерли уже в генеральских чинах.

После одного из братьев осталась племянница. Она воспитывалась в покоях самой государыни, была сделана ее фрейлиной и выдана замуж за сына государственного канцлера графа Бестужева. Младший брат Разумовского известно какою заботою был окружен государынею с детства. Он был отправлен в чужие края, окруженный целым штатом. На воспитание его не жалелось ничего. По возвращении же своем он был женат на Нарышкиной, родственнице императрицы и богатейшей тогда невесте в России, сделан президентом Академии наук, наконец, малороссийским гетманом. Наконец, сестры графа Разумовского были также взяты во дворец. Одна из них, Вера Григорьевна, вдова простого казака Дорогана, была сделана статс-дамой, а дочь ее фрейлиной и потом вышла замуж за одного из богатейших землевладельцев Малороссии Голачана. За дерзость Грюнштейна, адъютанта лейб-кампании и одного из главнейших сподвижников при восшествии ее на престол, Бодлянскому, женатому на сестре Разумовского, Грюнштейн был сослан в Углич, и государыня его не простила. Так горячо принимала она все то, что относилось до Разумовских. Все они были призрены, все награждены, несмотря на их низкое происхождение. Почему же тебя-то, свою дочь, — спросил бы ты, Чесменский, у своей матери, — императрица Елизавета, заботящаяся о всех братьях и племянниках своего друга, почему именно тебя-то, дочь — и дочь единственную — она могла забыть, и забыть до того, что заставила сперва странствовать по Персии и в России, с опасностью жизни, а после еще и искать приключений в Европе, по отсутствию всяких средств существования. Ну, положим, отнесем это к непостоянству ее характера, к забывчивости, хотя характер императрицы Елизаветы вовсе не был ни непостоянным, ни забывчивым. Каким же, дескать, образом, — спросил бы ты у своей матери, — отец-то твой, граф Алексей Григорьевич Разумовский, обладая несметным богатством и умирая бездетным уже после смерти императрицы, все оставил своему брату, столь же богатому, как и он сам, не подумав о том, что нужно же оставить что-нибудь и дочери, особенно после того, что императрицей ей ничего не оставлено. Наконец, каким образом граф Кирилл Григорьевич, здравствующий до сих пор и благотворящий везде, где может благотворить, получив после брата несчетное богатство и зная, что все его благополучие устроилось благодаря брату, не подумал, что нельзя же не помочь родной племяннице, законной или незаконной, все равно. Родственное чувство, полное благодарности, не может не оставаться тем же, к кому бы оно ни относилось.

Приведя все это, ты бы сказал своей матери: согласись, матушка, что всё это весьма невероятно! Ты ответишь, что все они боялись войти в политическую интригу. Нисколько! Они бы явились к государыне, заявили бы о твоем существовании и просили бы ее указания, что им сделать и что предпринять? К этому, может быть, ты прибавил: государыня в России не настолько глупа, чтобы отказаться, прийти к соглашению взаимным устранением недоумений, тем более что ты, матушка, объяснил бы ты ей, хотя бы рожденная даже в морганатическом браке, но при жизни царствующего государя даже не объявленная, ни в каком случае не могла иметь какие-либо права на престолонаследие. Но допустим, что, несмотря на все невероятие, все, что ты говоришь, правда. То и тут действия твои вызывают вражду, рознь, могут вести к великим бедствиям наше Отечество. Потому мы должны ехать, обговорить, устроить наше дело у себя дома, а не вызывать, не искать врагов своей родины. Если мы ошибемся и вместо человечности и внимания встретим вражду и насилие, если вместо того, чтобы уладиться и устроиться в согласии, мы сложим свои головы, то наши головы будут жертвой согласию, единству и благоденствию России, принесенной ее истинными сынами, а не честолюбивыми проходимцами, желавшими во что бы то ни стало внесть в нее рознь и вражду, хотя бы такая вражда стоила миллиона русских жизней и, как я сказала, на сотню миллионов уничтоженного русского труда…

Так, Чесменский, ты должен говорить своей матери, если бы в то время был самостоятельным и взрослым человеком и был русским в душе, в сердце, со всей преданностью благополучию России до самоотвержения. И если бы мать твоя не согласилась с тобой, то ты бы употребил все меры, чтобы иначе ее замыслы на гибель России уничтожить и действия ее во вред России прекратить; хотя бы для того пришлось прибегнуть тебе к насилию или обману. Ты бы сказал себе: я жертвую своей матерью, но спасаю Отечество!

Ты не был человеком самостоятельным, был только в зародыше, стало быть, о том нечего и говорить. Но что же ты делаешь теперь, став взрослым уже и хотя еще юным, но уже самостоятельным человеком? Ты принимаешь на себя миссию мести тому, кто, сделав все это вместо тебя, принес этим громадную услугу мне и Отечеству; который избавил Россию от страшной, ожесточенной войны, против коалиции, справиться с которой, по всей вероятности, у России не было бы средств. Ты хочешь мстить ему за то, что действия его, не без причины со стороны твоей матери, были против нее направлены, и хочешь мстить — кому же? Родному отцу! Да разве можно допустить это? И затем, разве можно предпринять против тебя, ввиду твоих вин, что-либо кроме как заключение под строгим и неусыпным надзором?

Государыня замолчала. Чесменский, собравшись с силами, вынужден был сказать:

— Всемилостивейшая государыня, — робко проговорил Чесменский, — говоря перед вами о своих чувствах с откровенностью сына перед матерью, я невольно высказал мое душевное требование мести тому, кого считаю виновником всей лжи, всей фальши моего положения. Но, разумеется, я ни одной минуты не полагал освободить себя от обязанностей полного, всеподданнейшего повиновения вашей высочайшей воле. Виновный однажды в ослушании, я ни в каком случае не мог себя допустить до повторения своего преступления. Стало быть, указания вашей высшей воли, после оказанной мне милости и снисхождения, считались бы мной священными. Мои чувства, мои взгляды, мои требования остались бы только для одного меня ввиду заявленного вашим величеством желания, чтобы они ни в каком случае не касались того, что вы, как мать Отечества, изволите признавать заслугу перед вами и Россиею.

Екатерина улыбнулась, вглядываясь в красивую, молодую и откровенную фигуру Чесменского. Она тут только заметила, что он недурен, очень недурен, главное симпатичен. В выражении его лица сохранилось много той симпатии его матери, которая привлекала к ней постоянно окружающих. Но что? Еще мальчик, совсем мальчик!

— То есть как же это, милый мой Чесменский, — сказала государыня добродушно. — Ты бы хотел быть моим верным подданным и в то же время моим противником; хотел быть послушным сыном Отечества, в то время как мысли, желания, мечты стремились бы всеми способами принести ему вред? Ведь это невозможно, мой милый; нужно что-нибудь одно из двух: нельзя желать в одно и то же время и угодить своей государыне и делать ей напротив: ненавидеть, что она любит, и любить, что она ненавидит? Нельзя в одно и то же время служить Богу и мамоне!..

Поделиться с друзьями: