Набат. Агатовый перстень
Шрифт:
Он не смог договорить. Последнее слово его оборвалось ужасным хрипением. Касым спокойно вынул свой длинный нож уратюбинской стали. Попробовал его острие пальцем и затем одним ударом сзади перерезал горло бухарцу.
Не торопясь он отделил ему голову от туловища и положил рядом с корчащимся в конвульсиях телом, залитым кровью, тщательно вытер чалмой убитого свой нож и, вложив в ножны, неторопливо вернулся к своим.
— Налей-ка мне чаю, — обратился он к кому-то из приятелей.
Он даже не посмотрел в сторону окаменевших приезжих, дико уставившихся на всё ещё вздрагивающий труп только что жизнерадостно шутившего и разговаривавшего спутника. Касым пил медленными глотками чай. Затем что-то сказал своим и пошёл к выходу. Проходя мимо убитого, он ногой перевернул круглую мёртвую голову, подтолкнул к обезглавленному туловищу и ушёл. За ним удалились спокойные, невозмутимые его приятели.
Приезжие бухарцы только теперь подняли вопли и крики. Они метались по чайхане, призывали посетителей в свидетели, требовали правосудия.
Убитого завернули в чалму, как в саван, и закопали на местном регарском кладбище. Бухарцы уехали в Гиссар искать правосудия, а Касым по-прежне-му каждый вечер заседал со своими друзьями-приятелями в тёмном уголке чайханы. Но всё ниже надвигал он меховую шапку на лоб до самых бровей, становился всё мрачнее и раздражительнее.
Но в разговорах между собой регарцы, произнося имя Касыма, тихо, шёпотом, отныне добавляли махау — прокажённый...
Слушая в горячечном бреду рассказы мужеподобной Фариды, Жаннат переживала их в кошмарах, точно наяву
Из мрака затуманенного сознания возникали образы и картины недавнего детства. Снова она видела дворик с единственным деревом тутовника, вечно старую, согбенную мать Раиму, хлопочащую у тандыра, охающего и кряхтящего отца Хакберды...
Снова переживала она чёрный день, оставивший горечь во рту на всю жизнь. Беда переступила порог хижины в образе изысканно вежливого, любезного зякетчи. Oн никогда не повышал голоса, не сквернословил, не пускал в ход камчу, как поступали зякетчи на всем пространстве благословенного Бухарского государства. Зякетчи всегда вежливо приветствовал хозяев дома. Он скромно потуплял глаза, если в помещении оказывались женщины или взрослые девушки, и просил очень вежливо: «Оставьте нас. Здесь мужской разговор». Но боялись его все не меньше чем любого другого налогосборщика, потому что непреклонностью своей с ним никто не мог сравниться. Он ни когда не выказывал своего превосходства и сидел одинаково важно и на дорогом текинском ковре во дворц бека и на растрепанной циновке бедняка. Он всегда любезно отведывал угощение, даже грубое, изготовленное на чёрном кунжутном масле. Он не раздражался, услышав что хозяин опять не в состоя-нии уплатить. Наоборот, oн вздыхал, выражал сочувствие, но, едва вытирал после трапезы руки о дастархан, давал знак всегда сопровождагшим его двум стражникам, и тут и сам хозяин, и его жена могли проливать слезы, охать, стонать, сколько им угодно. Всё, что только представляло ценность в доме из утвари или одежды, забиралось, сундуки вытряхивались, лари взламывались, припрятанные деньги мгновенно отыскивались. Зякетчи только сидел, посматривая и вздыхая. Но сегодня в доме Хакберды ничего не нашли стражники. Взглянув ещё раз на двор, где Жаннат стояла с матерью и горестно взирала на грубых, хамоватых стражников, рывшихся в нищенском имуществе, зякетчи вежливо обратился к Хакберды:
— Увы, вы говорите, что у вас ничего не осталось. Что ж, такова воля аллаха. Но зякет от бога, и надо платить. Примите совет, если угодно, сахар вам в рот. Если бек узнает про вас, разгневается, и тогда вам не миновать палок и ямы с клещами, что кусаются больнее палок. Но вы неправду говорите, что обнищали вконец. У вас есть ценность и большая...
— Что вы имеете в виду, господин зякетчи? — трясясь и вздрагивая, пробормотал Хакберды. — Уж не смеетесь ли надо мной? Вы так обложили мои три танапа сада, как тридцать три.
— Ценность, которая стоит налогов за пять лет, — вон та стройная, изящ-ненькая девственница. Если не ошибаюсь, она ваша дочь.
— Ч... что вы хотите сказать?
— Я беру у вас вашу прелестную дочь и отвезу к господину беку. А он скостит ваши прошлые недоимки да ещё освободит вас от налогов на пять, ну, скажем, на шесть лет.
— Н... но, но... девчонке только семь лет исполнилось...
— Тем лучше. Что же касается трёх и тридцати трёх танапов, то, в случае, если вы согласитесь с моим предложением, мы проверим и установим справедливость... Гм... мне кажется, что, действительно, ваш садик не похож тридцать три танапа...
— Но Жаннат слишком мала.
— Поймите, здесь ваша дочка недоедает, недосыпает, весь день в тяжёлой работе, а там — ковры, шёлковые одеяла, золотая роспись... Рай. Там её с её красотой счастье. Сахар и леденцы, персидский сладчайший шербет, мёд пчелиный и виноградный бекмес, фисташки и изюм, коровье масло и благовония, зеркала и платья из хан-атласа, соглашайтесь...
— О господи, а вы дадите и мне малую толику денег?
— Да, по рукам.
Зякетчи и Хакберды тогда сделку заключили, Жаннат только радовалась. Разговор о коврах и леденцах заинтересовал её. Лишь позже она поняла, какая участь ожидала её...
К счастью, с зякетчи что-то приключилось: не то он заболел, не то его убили разбойники, но Хакберды получил передышку. А Жаннат продали позже...
Продали... Да, девушек, девочек, женщин продают... Их не спрашивают. Их мнение никого не интересует. Они рабыни...
И она рабыня...
Хочет этот Касымбек её убить — убьёт, захочет сделать женой — сделает.
Женой прокажённого!.. Она молодая, красивая — жена прокажённого!
И Жаннат билась и кричала в безумном страхе, умоляя дать ей нож.
— Не кричи! Какое тебе дело, больной он или здоровый. Пусть муж — раб, лишь бы у жены уши в сале были, — ворчала Фарида, — он берёт тебя, непутёвую, в жены. Он хочет возвысить тебя до себя. А ты ещё привередни-чаешь. И какой дурак выдумал, что мой брат — махау — прокажённый. Я плюну в глаза каждому, кто так посмеет сказать.
И, распалившись, Фарида кричала:
— Лучшие табибы в мире лечат моего брата, и никто не говорит, что он болен проказой. Просто он нездоров, просто у него застой крови. И с чего бы к нему прикинулась эта проказа? Разве у богатых бывает проказа? Он ест нежнейшую баранину. Плов ему готовит повар, каким не мог похвастаться даже ак-падишах — белый царь. На хлеб в доме братца идёт только тончайшая и нежнейшая мука из лучшей в мире пшеницы «кабаи». Лепёшки На молоке и масле ему печёт хлебопек самого эмира бухарского. А утром я пою его ширчаем с самым свежим сливочным маслом из лучшего коровьего молока, с высшим сортом зеленого чая, с перцем черным из Бирмы. Виноград моему Касыму везут из Ура-Тюбе за тридцать ташей через ледяные перевалы, а мёд он получает из далёкого Джетты-су. Братцу Касыму выращивают сладчайшие и ароматические дыни несравненного вкуса. Лук мы получаем из Намангана, перец и пряности — из Индостана. Колбасу-«казы» в нашем доме изготовляют из мяса трёхлетних коней, взращенных на душистых пастбищах Алая. Рис я покупаю самых лучших самаркандских сортов. Кумыс брат мой пьёт от кобылиц своих табунов, каких не имеют богатейшие баи казахской степи, фазанов с мясом, вкусным и пахучим, стреляют нам лучшие бальджу-анские мергены. Если Касым захочет варёного, ему парят барана целиком на пару. Ему привозят с юга фисташки и кокосовые орехи, плоды, названия которых не знает даже всеведующий гиссарский муфтий, кичащийся своей образованностью. На обед брату подают и жареных перепелов, и шурпу из рябчиков, и шашлык из шестимесячного барашка, и шашлык по-самаркандски, и по-кавказски, и по-индийски. Но, увы, пища не идет ему на пользу. Тело его подвержено изнуряющему недугу, как будто он жрёт, подобно презренным дехканам, коровий навоз... Тьфу, заболталась я тут с тобой... глупостей наговорила. Прижечь бы мне язык. Но ты слышишь, неблагодарная, как живёт мой брат?! И ты, когда, не дай бог, женой его станешь, тоже так будешь есть... Недостойна только ты... А нам, женщинам, надо терпеть. Имей терпение, и ты из кислого винограда сделаешь сладкую халву.
И она снова пускалась в длиннейшие разглагольствования, хотя только что грозилась подвергнуть свой язык столь болезненной операции...
После долгих дней болезни Жаннат почувствовала себя лучше. К этому времени она оказалась в горах, в саду какого-то Алакула Хакима, на большой шумной реке... Алакул Хаким, дядя Касымбека, владел несметными богат-ствами. Чистый воздух, аромат созревающих плодов, синие горы, толпящиеся по бокам долины, быстро вливали силы в измученное тело молодой женщины. Она выздоравливала. К ней вернулся аппетит. Она заметно поправля-лась.
В Жаннат пробудился интерес к жизни. Она бродила по саду, завела друж-бу с забавными козлятами и вместе с ними забиралась по корявому стволу двухсотлетнего шахтута — царской шелковицы — столь огромного, что к нему вполне подходила пословица: «Одно дерево — целый сад!» На этом дереве зрели крупные красные, почти черные ягоды непередаваемо приятного вкуса. Жаннат ела тут и любовалась видом на величественную реку, мчавшую свои воды под горой, на которой стоял дом Алакула. Она узнала вскоре, что река называется Вахшем или по-другому — Сурхобом, а кишлак носит название Шир-уз и принадлежит Алакулу. Заглядывала Жаннат и во двор, и во дворовые помещения. Острый язычок её отдохнул за время болезни, и она жаждала разговоров и бесед. Не осталось вскоре ни одного из представителей бесчисленных чад и домочадцев престарелого Алакула, с которым бы Жаннат не поговорила. Она умела рассказывать просто и задушевно, и вскоре вся дворня знала и о Советской власти, и о великом Ленине, и о Красной Армии — друге трудящихся, — и об Октябрьской революции. Дело дошло до того, что алакуловские батраки, и в особенности здоровый широкоплечий Шукур, стали каждый день спрашивать у Жаннат: «А Ленин скоро придёт?» Не оставила в покое неугомонная Жаннат и Фариду. Вместо того, чтобы слу-шать её бесконечные назидания и рассказы о братце её Касымбеке, Жаннат принялась её агитировать и небезуспешно. Пожилой, не видавшей жизни, проданной в ичкари с малолетства женщине вдруг открылись такие просторы жизни, что она сидела ошалевшая, округлившая глаза и непрерывно восклицала: «Оббо!», «Тауба!», «Да охранят нас, бедных женщин, чильтаны!»
Но тут же она спохватывалась:
— Ну, ну, хватит болтать! Ты мне совсем голову заморочила. Ты думаешь, чем жирнее воображаемый плов, тем лучше?! Ну нет, твоими сырыми мечтами меня не накормишь. Помалкивай уж лучше.
Но вскоре роли переменились. Из наставницы и проповедницы добронравная Фарида превратилась в покорную, перепуганную, но любознательную ученицу. Она покачивала головой: «От всякого, кто в детстве был плохо воспитан, с возрастом счастье уходит. И подумать только, если бы не ты, доченька, я так и воображала бы, что мы, женщины, рождены рабынями, живём рабынями и умираем рабынями!»