Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Набоков: рисунок судьбы
Шрифт:

С этого момента в силу вступает мотив «Прощай, прощай» – ещё пунктирный, ещё прерываемый какими-то попутными делами, встречами, рутинной суетой жизни, – но уже всё окрашивающий щемящей нотой расставания. Прибыв в Швейцарию, он уже на следующий день «снова, на тот же несколько всхлипывающий мотив, подумал: “Прощай, прощай”, – но сразу пожурил себя за недостойное малодушие».7181 Швейцарская природа снова напоминает ему русскую, «вот такую же прохваченную солнцем осеннюю глушь», и он снова, на этот раз уверенно и спокойно, проходит знакомый карниз. Неудача разговора с Грузиновым, усмотревшим в затее некоего «Коли» лишь вздорное и самоубийственное мальчишество («Передайте Коле, чтобы он оставался дома и занимался чем-нибудь дельным»), только ожесточает Мартына: «…чёрт с ним, совесть чиста, теперь можно спокойно уложить вещи и уехать».7192

В день отъезда Мартыну казалось, что всё, что он видит, – он видит в последний раз. В поезде мысль о смерти, которая поутру «едва волновала его», к вечеру «входила в силу и к ночи иногда раздувалась до чудовищных размеров». Здесь, впервые в романе, воображение Мартына рисует образ, зримо похожий на сцену расстрела в стихотворении «Расстрел» (1929) и на последний взгляд героя с плахи в «Ульдаборге»: «…человек … покашливает, улыбается, и вот – стал и раскинул руки».7203 В Берлине, когда он вышел с вокзала в город, «все его чувства были заострены, – ему казалось, что он запоминает лица всех встречных, воспринимает живее, чем когда-либо, цвета, запахи, звуки».7214 Он «умоляюще» думал, что вот, как бы он хотел незнакомой девушке за соседним столиком станционного буфета рассказать, намекнуть «на далёкий путь, на опасность, и как она будет плакать».7225

И куда только подевалась «мечтательная жизнерадостность» Мартына, его «чувство богатого одиночества», которое всегда его «веселило», его природная одарённость «живым и общительным нравом», когда ему хотелось просто так «прыгать и петь от счастья»? Всё это было, пока не выдалась Мартыну «тяжёлая, неудачная неделя», с которой, три года назад, началось его знакомство с Соней. И вот теперь мы видим несчастного человека, мечтающего поговорить хотя бы со случайной соседкой «в гулком зале буфета», почти затравленно озирающегося по сторонам, запечатлевая, в последний раз, картинки городской жизни, и даже автомобильные гудки «теперь звучали как-то отрешённо, мелодично и жалобно».7236

Хотя ещё во Франции Мартын твёрдо решил, что Соню он больше никогда не увидит, «глухая работа» его сознания нашла предлог зайти к Зилановым, попрощаться с её родителями, пока она всё равно на работе. Но Соня была дома и открыла ему дверь. Из дальнейшего разговора явствует, что Мартын по-прежнему совершенно от неё зависим: «…он не смеет ничего ей сказать важного, не смеет намекнуть на последнее её письмо, не смеет спросить, выходит ли она за Бубнова замуж, – ничего не смеет. Он попытался вообразить, как будет вот тут … сидеть после возвращения, как она будет слушать его».7241 Он видит, что ей с ним тягостно, неинтересно, и что она «своим молчанием как бы нарочно старалась довести его до крайности, – вот он совсем потеряется и выболтает всё: и про экспедицию, и про любовь, и про всё то сокровенное, заповедное, чем связаны были между собой эта экспедиция и его любовь».7252 Асимметрия их отношений безнадёжно очевидна. У Сони «озарилось лицо», только когда появилась возможность телефонным звонком «хорошенько заинтриговать» Дарвина; Мартына же она не преминула походя назвать невежей, однако пригласила зайти «как-нибудь вечерком» и на прощанье осудила его шляпу.7263 Привычная игра Сони с Мартыном – на издёвку – по-видимому, неизбывна; и несмотря на его заметно странное поведение и «прощай» с отчаянным поцелуем, она ничего не заподозрила.

По дороге на встречу с Дарвином, глядя по сторонам, он опять был вынужден уверять себя: «Ведь я же вернусь. Я должен вернуться». Написав письмо матери, он дважды перечитал, «и почему-то сжалось сердце, и прошёл по спине холод».7274

Попытка Мартына объяснить Дарвину цель своего предприятия не удалась – автор и герой уверяют нас, что это уже не тот, прежний, кембриджский Дарвин, а взрослый, устроенный, довольный своей карьерой человек, с невестой и прекрасными деловыми перспективами на будущее. Однако добрый старый друг Дарвин всё же как будто бы искренне пытается понять Мартына: «…какие именно соображения толкают его на это вздорное предприятие… Что за ерунда… Тут есть что-то странное. Спокойно сидел в Кембридже, пока была у них гражданская война, а теперь хочет получить пулю в лоб за шпионаж… Какие дурацкие разговоры».7285

Читателю, по замыслу автора, по-видимому, полагается в данном случае быть на «романтической» стороне: «Ты всё не то говоришь, – сказал Мартын. – Я думал, ты всё сразу поймёшь». И Дарвин ведь действительно не дядя Генрих с его сугубо мещанским, обывательским кругозором, его как будто бы и упрекнуть не в чем: он просит Мартына или рассказать ему всё толком, или признаться, что шутит. Однако Мартын находится уже по ту сторону состояния, которое обычно называется здравым смыслом: «Всё в Мартыне было необычайно … какое-то новое, надменное выражение глаз, и странные тёмные речи».7291 И до дальнейшего объяснения он не снизошёл: «Я тебе всё сказал… Всё. И мне теперь пора».7302

Если Мартын так легко распознал нового Дарвина, то как мог Дарвин не увидеть разительных перемен в облике Мартына – этой глубокой отрешённости, выдающей человека, обуянного чем-то, что выносит его за скобки сколько-нибудь адекватного восприятия жизни. О каких шутках здесь можно говорить? Трудно поверить, что Дарвин, не раз доказывавший свою способность к чуткости и проницательности, а также решительности и быстроте действий, ничего не заметил и попросту «зевнул и отвернулся к стене».

Более того, в ответ на беспрецедентное и двукратное «прощай» Мартына он повёл себя до пародийности нелепо – автору требовалось во что бы то ни стало дать Мартыну время уйти, и он не пожалел для этого пожертвовать достоверностью реакции Дарвина. Всегда быстрый и сообразительный, он вдруг повёл себя как безнадёжно заторможенный тупица, – пока он не понял, как далеко зашли квази-романтические фантазии его друга. Поняв, он сделает всё, чтобы перехватить его след. Но будет поздно, так же как запоздалыми будут слёзы Сони, ради которой Мартын пошёл на этот, неожиданный и непонятный по словам её отца, «подвиг».7313

Подвиг ли? Следовать ли «тирании автора» (который, кстати, никогда и ничьей тирании не следовал, а, невзирая на авторитеты, позволял себе порой разносную критику во всю силу свойственной ему «вербальной агрессии») или прислушаться к протестному чувству, вызываемому навязанной автором логикой характера и поступков героя? Мечта детства Мартына – таинственный лес и в нём тропинка – выродилась в двадцать четыре незаконных часа на территории Зоорландии; и всё это только для того, чтобы потом рассказать об этом Соне, которая должна восхититься и перестать, наконец, дразнить его больное самолюбие, – и, напротив, может быть даже и полюбить, как Дездемона полюбила Отелло – за муки. Риск – смертельный – автор, по-видимому, считает оправданным тем, что, как он признаётся, «умышленно не присоединил таланта» к другим достоинствам своего героя, а без таланта не видать Мартыну и «утоления зуда бытия», жизнь не в жизнь, и лучше предпочесть ей «свой собственный маленький подвиг в сияющем, всеобъемлющем ореоле».7321

«Слава лучистого мученичества»7332 – ещё один эпитет, которым Набоков в том же Предисловии награждает поступок Мартына, очевидно стоивший ему жизни. Но на мученичество можно идти только самому, на мученичество нельзя посылать другого, даже если этот «другой» – всего лишь плод творческого воображения автора, «раб на галере», вместо него отправленный осуществить навязчивую и губительную идею. И какая слава в таком мученичестве? Напороться на пулю полуграмотного пограничника, для которого он – всего лишь цель на мушке? И всё из-за того, что его довела до маниакального состояния шизогенная Сонечка? Но тогда вся эта история превращается из героической в психиатрическую. И даже «раб на галере» может восстать – через восприятие иного читателя, усмотревшего в авторской воле жестокий самосуд.

Итак, попробуем подвести итоги.

Во-первых, исходный посыл автора, что само по себе отсутствие таланта (если таковое вообще доказуемо в отношении молодого человека с неуёмной фантазией и двадцати одного года отроду) является достаточным стимулом для задуманного предприятия ввиду невозможности иначе «утолить зуд бытия», – этот аргумент не может быть принят как состоятельный. Никак не похоже, чтобы «мечтательная жизнерадостность» и «блаженство духовного одиночества» Мартына были бы как-то особенно озабочены вольным ещё, по молодости, порханием без выраженного, определившегося профессионального призвания.

Именно поэтому, во-вторых (но по значимости – первостепенно), понадобилась Соня Зиланова, на протяжении трёх лет запускавшая своё жало в самое уязвимое, что было в Мартыне, – в его самолюбие. Полагая, что тренирует свою волю, он на самом деле стал жертвой чужой, безответственной и злокозненной, доведшей его до состояния, близкого к зомби.

В-третьих, чтобы тем вернее подтолкнуть героя к заданному финалу, автор постепенно отдаляет его от всех, кто составлял его ближайшее окружение, и оставляет в совершеннейшем одиночестве, на съедение вампирке Сонечке: мать выходит замуж за чуждого и неприятного Мартыну дядю Генриха, Дарвин и остальные приятели Мартына разъезжаются кто куда. Ему начинает казаться, что его вообще никто не любит и он никому не нужен, а это уже клинические признаки глубокой депрессии. У него нет никого, с кем бы он мог поделиться самым сокровенным – тем, чем он действительно живёт, от чего страдает и к чему стремится (здесь пригодилось стоическое материнское воспитание, доверительные отношения практически исключающее). Из тупика этой герметичности ему видится только один выход – в никуда. Дарвин застаёт Мартына в состоянии, уже необратимом. То, что он собирается сделать, – это не подвиг, это лишь призрак подвига, извращённое его подобие, порождение гордыни пустого горения и отчаяния, которое тщится придать псевдозначимость трагически бессмысленному, бездарному поступку несчастной жертвы шизогенного анамнеза. Не побуждение, а клиническое принуждение пришлось применить автору, чтобы загнать героя в зоорландский капкан.

Поделиться с друзьями: