Набоков: рисунок судьбы
Шрифт:
Бесхитростный, не слишком живописный пейзаж пражской окраины в восприятии героя предстаёт поэтически запечатлённой картиной, отмеченной к тому же точными характеристиками топографических особенностей местности и такими трогательными деталями, как дрожащие на ветру одуванчики, дырявый сапожок, млеющий у забора, и торчащие корни, и клочья гнилого мха.7622 Атмосфера этой как будто бы бездумной прогулки тем не менее проникнута ожиданием «неизвестного, но неизбежного содержания», ей сопутствует «невнятное ощущение какой-то силы, влекущей меня», и, наконец, «тайное вдохновение меня не обмануло, я нашёл то, чего бессознательно искал».7633 Похожее состояние Набоков описывает в эссе «Вдохновение»,7644 чем и довершается в рассказе о прогулке Германа Карловича несомненное сходство его с автором – поэтикой, конкретикой и проблесками вдохновения. Непонятным остаётся одно: как представитель автора с пристальным зрением, не уступающим его собственному, мог вдруг ослепнуть и принять какого-то спящего на земле бродягу за своего двойника?
Недоверчивые смешки в зале Лас Каз были обоснованы вдвойне: объективной и субъективной недостоверностью сцены встречи с «двойником». Но если объективная составляющая этой недостоверности (случай) может быть списана на счёт литературной условности давно изъезженного бродячего сюжета о двойниках, то субъективная как будто бы не оправданна совершенно – зрение героя слишком похоже на авторское, чтобы вдруг поддаться зряшной иллюзии двойничества.
В упомянутом уже интервью Аппелю 1966 года, на вопрос, «завладевают» ли им герои и «диктуют» ли они развитие событий в произведениях, как нередко случается признаваться многим писателям, мэтр Набоков решительно ответил: «Никогда в жизни. Вот уж нелепость! Нет, замысел романа прочно держится в моём сознании, и каждый герой идёт по тому пути, который я для него придумал. В этом приватном мире я совершеннейший диктатор, и за его истинность и прочность отвечаю я один. Удаётся ли мне его воспроизвести с той степенью полноты и подлинности, с какой хотелось бы, – это другой вопрос. В некоторых моих старых вещах есть удручающие затруднения и пробелы».7651
Так может быть Герман Карлович «узнаёт» в Феликсе «двойника» просто потому, что таков был замысел изначального, по природному темпераменту, «совершеннейшего диктатора», допустившего «пробел»? И внезапное ослепление только что остро зрячего героя – результат «удручающего затруднения» автора, не сумевшего достаточно убедительно обосновать этот внезапный феномен? И камуфлируется это «затруднение» сильнодействующим приёмом – намеренным привнесением ощущения чуда: «Оркестр, играй туш! Или лучше: дробь барабана... Невероятная минута. Я усомнился в действительности происходящего, в здравости моего рассудка, мне сделалось почти дурно ... дрожали ноги… Я смотрел на чудо. Чудо вызывало во мне некий ужас своим совершенством, беспричинностью и бесцельностью».7662 Приведённые выдержки – чуть менее половины объёма этого пафосного абзаца.
Так может сложиться впечатление, что коварный автор искусственно свёл концы с концами: как громом поразил бедного героя сверхъестественным «чудом», и дальше, уже ослеплённого и покорного, повлёк по скорбному его пути. Но здесь нас ждёт второй сюрприз: Герман Карлович вовсе не ослеплён, и на чудо он настроен был сам – он ждал его, он искал его, и вот, оно случилось! Рефлексирующий герой предоставляет нам по этому поводу пример исчерпывающего самоанализа: уже обнаружив «чудо», он вспоминает, «какое же настроение было у меня в то утро, о чём я размышлял», – и сам себе отвечает: «То-то и оно, что ни о чём. Я был совершенно пуст, как прозрачный сосуд, ожидающий неизвестного, но неизбежного содержания».7673
Не слишком успешный коммерсант, приехавший по делу в Прагу, чувствует себя пустым сосудом и жаждет «неизбежного содержания», но явно не из ресурсов шоколадного производства, которое он представляет. Он ищет какого-то «чуда», которое освободило бы его от постылой лямки случайного для него прозаического занятия. И «чудо» является по его, можно сказать, призыву: «тайное вдохновение меня не обмануло, я нашёл то, чего бессознательно искал»; он снова, как заклинание, повторяет последнюю из цитированного отрывка фразу о чуде, но – с важным добавлением: «…быть может, уже тогда, в ту минуту, рассудок мой начал пытать совершенство, добиваться причины, разгадывать цель».7681 Так что «чудо» было уже заложено в самом герое, в особенностях присущего ему восприятия. Да, он как будто бы выучки автора – его наблюдательность неукоснительна и детальна. Он при первой же встрече с «двойником» внимательно его изучает: «…я осмотрел его ухо и впалый висок», он замечает, что собеседник «улыбнулся, показав дёсны», что ногти у него – «чёрно-синие, квадратные»;7692 найдутся и другие отличия, со временем дойдём и до них. Так в чём же дело? А в том, что человеческое лицо – не дырявый сапожок у забора, наблюдательно, но безразлично отмеченный, – нужды в нём нет. А вот лицо «двойника» для какой-то, ещё не вполне понятной, но влекущей цели Герману Карловичу понадобится, а цель для него оправдывает средства. «Лёгкая, вдохновенная ложь», которой герой уже успел похвастаться, не постеснявшись поупражняться на примере матери, к этому вполне может располагать. И он начинает лгать сам себе: дёсны при улыбке его разочаровали, «но, к счастью, улыбка тотчас исчезла (мне теперь не хотелось расставаться с чудом)».7703 Он и нас призывает к тому же, к той же избирательности, игнорирующей помехи, мешающие принимать желаемое за действительное: «Теперь поглядим со стороны, – но так, мимоходом, не всматриваясь в лица, не всматриваясь, господа, – а то слишком удивитесь. А впрочем, всё равно, – после всего случившегося я знаю, увы, как плохо и пристрастно людское зрение».7714
Бездомный Феликс (по мнению героя, «оболтус» и «болван»), сходства, однако, никакого не увидел – его и зеркало не убедило. Его снисходительное замечание: «Богатый на бедняка не похож, – но вам виднее»,7725 и взгляд, который «скользнул по дорогой бледно-серой материи моего костюма, побежал по рукаву, споткнулся о золотые часики на кисти», – напротив, свидетельствуют, что он себе на уме и рассчитывает на возможную помощь: «А работы у вас для меня не найдётся?».7736 Эта попытка бродяги использовать «прекрасно одетого господина» для своих нужд побуждает высокомерного героя, что называется, поставить его на место, и, в приступе гордыни, Герман Карлович находит необходимым срочно установить приоритеты: замеченное им сходство – ниспосланная ему высокая игра «чудесных сил», несущих в себе таинственную цель, и он в этой игре – подлинный оригинал, а Феликс – всего лишь его совершенная копия, предназначенная быть средством для достижения цели. Забавно, что автор, увлёкшись в этом пассаже проблемой иерархии в отношениях между героем и его «двойником», по-видимому, настолько забылся, что наделил повествователя собственными познаниями в лепидоптере, оперируя, от его лица, такими понятиями, как «образец» и «мимикрирующий вид».7741 Вообще, самый стиль повествования – узнаваемый, сиринский, но адресующийся от «я» героя, требует пристального внимания для своевременного различения «мерцания» в нём голоса автора – повествовательного или автопародийного.
Так или иначе, но знакомство с «двойником» далось герою трудно: «Я почувствовал вдруг, что ослабел, прямо изнемог, кружилась голова». В «ртутных тенях» зеркала гостиничного номера его «ждал Феликс». И это было уже не зеркало, а «олакрез». Приходилось, по «мелким признакам бытия», искать доказательств, что «я – это я».7752 За героя становится тревожно, у него намечаются признаки раздвоения личности. Причём – и это крайне важно – вопреки только что сделанным декларациям, в нём начинают как бы истаивать, слабеть черты «я-образца», он превращается в «мимикрируюший», вторичный, производный вид. Герой становится невольным пленником «чуда», теряя силы, теряя собственную идентичность. Этот процесс сопровождается желанием обездвижить сам образ «двойничества», превратить его в застывшую маску, в слепок с трупа: «…у нас были тождественные черты, и в совершенном покое тождество это достигало крайней своей очевидности, – а смерть – это покой лица, художественное его совершенство; жизнь только портила мне двойника: так ветер туманит счастие Нарцисса».7763
Напомним: мы присутствуем при воспоминаниях героя, который, казалось бы, хотя бы задним числом, мог бы понять свои ошибки, но нет – он продолжает, и воинственно, упорствовать, желая «во что бы то ни стало, и я этого добьюсь, заставить вас, негодяев, убедиться…»7774 – в чём? Что он и его «двойник» – «одно лицо». Заметим для себя: «дорогой читатель» превратился вдруг в «негодяя» – симптом, как наблюдательно отметил Дж.Коннолли,7785 эмоциональной неустойчивости, глубокого внутреннего разлада, неуверенности в себе, потребности в поддержке и восхищении, опять-таки – с отсылкой к безумному страдальцу «из подполья».
Отчаянно самоутверждаясь, Герман Карлович пытается доказать, что его сходство с Феликсом – это уже «не литература, а простая, грубая наглядность живописи». Такова претензия рассказчика на совершенное владение словом – «превратить читателя в зрителя … высшая мечта автора», которую он, автор своей повести, по-видимому, считает уже достигнутой.7791 Нельзя не отметить здесь, что автор не повести, но романа – писатель Сирин – действительно очень преуспел к этому времени словесным искусством доносить до читателя почти неправдоподобно яркие зрительные образы – и тем ценнее его плохо скрытая самоирония. В отличие от автора, самодовольный герой с кокетливым самолюбованием уверяет читателя, что тождество с «двойником» он доказал, и готов, от щедрот удовлетворённого своим произведением творца, признать некоторые в нём недостатки, в данном случае – наличие «мелких опечаток в книге природы». И он перечисляет – тщательно, подробно, по явной сиринской подсказке, призывая и читателя: «Присмотрись: у меня большие желтоватые зубы, у него они теснее, светлее, – но разве это важно? У меня на лбу… А уши… Разрез глаз одинаков … но они у него цветом бледнее».7802 Читателю приходится понять, что бедный Герман Карлович, не отдавая себе отчёта, доказывает обратное – «двойники» эти вполне различимы. Он и сам чувствует, что что-то здесь не так: «В тот вечер, в ту ночь я памятью рассудка перебирал эти незначительные погрешности, а глазной памятью видел, вопреки всему, себя, себя, в жалком образе бродяги, с неподвижным лицом, с колючей тенью – как за ночь у покойников – на подбородке и на щеках».7813
Вот и диагноз: разлад между «памятью рассудка» и «глазной памятью», постигший героя вследствие того, что детали, зрением в союзе с рассудком хорошо различаемые, подсознанием отвергаются как незначимые (по Фрейду – реакция вытеснения), и игнорирующее рассудок воображение закрепляет это в зрительной памяти. Оптимальный эффект получается в экономном виде, без помех, производимых телодвижениями: «чистый» двойник требует статуарной (спящей или мёртвой) модели. Недаром герою «стало нехорошо на душе, смутно, тягостно, словно всё, что произошло, было недобрым делом».7824
Предчувствие не обмануло Германа Карловича, с ним произошли необратимые изменения: в начале второй главы он, всегда рефлексирующий, привыкший быть всегда «собственным натурщиком», заметил за собой, что «никак не удаётся мне вернуться в свою оболочку и по-старому расположиться в самом себе … прошлое моё разорвано на клочки».7835 По возвращении в Берлин оказалось, что «двойничества» этот персонаж начал теперь доискиваться не только на межличностном, но и на общественном уровне: в новой России ему импонирует «грядущее единообразие», способное «что-то такое коренным образом из