Начало, или Прекрасная пани Зайденман
Шрифт:
Штуклер нанес третью пощечину. Ладонь Штуклера была слегка вспотевшей, теплой. Бронек Блютман больше не отступал. Удар был не таким сильным. Теперь он меня убьет, подумал он.
— Итак? — произнес Штуклер. — Все-таки ошибка, не так ли?
Почему он хочет унизить меня даже здесь, где я соображаю во сто крат лучше, чем он, чем все они, вместе взятые? Заглядывал ей в ухо, искал знаки, которых никогда не было. Может, еврейское ухо, подобно раковине, добытой в океане, шумит для него шелестом песков Иудеи? Не ухо, Штуклер, а взгляд! Я вижу его, Штуклер, меня ни один еврей еще не провел! В луче света, который отражается в еврейском зрачке, я вижу старого Моисея, праздник Песах и праздник Кущей, отчетливо вижу ковчег Завета, лица всех двенадцати колен Израиля, и Гаризим, и Сихем, и Вефиль, и Хеврон, все это я вижу в одном-единственном еврейском взгляде, от Идумеи, через Кармил, до самого Фавора и озера Генисаретского, и даже дальше, вижу Дан, и еще дальше вижу, аж до горы Ермон. Почему хочет он унизить меня на моей собственной земле? Не было никакой ошибки, это он попался в сети предательства, не надо было возводить мир предательства, Штуклер, а теперь мир предательства поглотит тебя без остатка, я не совершал ошибки, я владыка на моей земле, никто на этой земле не может быть сильнее меня.
— Господин штурмфюрер, — сказал Бронек Блютман. — Ошибка может случиться у каждого. Больше это никогда не повторится.
Напрасно я это говорю. Меня и так убьют. Все вокруг оболгано, испоганено и втоптано в землю. Почему я должен быть благороднее других? Вот я и говорю — ошибка. Говорю — ошибка, и вновь совершаю предательство, утрачиваю свою ценность, на что нужен Штуклеру какой-то тип, который совершает ошибки, такого типа следует отправить на Umschlagplatz [97] ни минуты не медля, для того чтобы ошибаться, у Штуклера есть свои собственные халтурщики с жирными холками и воловьими глазами, есть у него еще поляки, чтобы ошибаться, на что ему еврей, который совершает ошибки? А евреи существуют на свете для того, чтобы их убивать и чтобы не совершали ошибок. Я ошибки не совершал и буду убит. Как может существовать подобный мир?
97
Перевалочный пункт ( нем.). Железнодорожная станция на территории Варшавского гетто, где производилась погрузка людей в эшелоны для отправки в концлагеря смерти.
— Я в последний раз терплю ваши ошибки, — сказал Штуклер. — Вон!
Не крикнул вовсе, сказал все это тоном спокойным, даже вроде вполне вежливым. Вернулся к столу. Прямоугольник окна был пуст. Только зеленая веточка и кусок неба. Бронек Блютман поклонился с уважением, но без униженности. Вышел из кабинета, закрыв за собой дверь. Прошел через секретариат, по коридору, по лестнице. Все равно меня убьют. Не сегодня, так завтра. Не убив меня сегодня, он совершил ошибку. Мы оба совершили ошибку, как забавно. Я совершил ошибку, так как не совершал ее, он же ее совершил, поскольку ожидает, что я не совершу ошибки, которая будет ошибкой, ибо если это не будет ошибка, то я совершу ошибку. Как все это забавно. Ложь, предательство, унижение, низость, донос, убийство, зверство, блудливость, ошибка, ошибочка, безумие, помешательство…
На улице он остановился. Деревья зеленые, небо голубое. Предательство зеленое, ложь голубая. Мир больше не существует, подумал Бронек Блютман. Мир умер. Кончился. Больше никогда мир не возродится. Издох на веки веков. Аминь. Ошибка, подумал он. Если такой великий, мудрый еврей, как Иисус Христос, совершал ошибки и заблуждался, то за кого ты себя принимаешь, Бронечек! Ничтожный жиденок, метр восемьдесят четыре ростом, еврей-верзила, можно сказать, а все же ничтожный жиденок, Бронечек. Ошибка? Черт с ним, пусть ошибка. Отныне обхожу за версту пани Зайденман. Всех варшавских шлюх из предвоенных дансингов за версту обхожу. Настигаю своим смертоносным взглядом лапсердачников, лоточников, доходяг. Еврейских шлюх обхожу, потому что их уши, как раковины южных морей, источают музыку спасения. Мир был построен на предательстве, лжи и унижении. Не станем отрицать, что Каин все же прикончил Авеля. Не станем отрицать! В начале было предательство, ложь и унижение Каина. Что ему еще оставалось, как не взять камень и убить Авеля? Что ему еще оставалось, если Бог не дал ему никакого выбора?
Бронек Блютман остановил рикшу, сел и велел ехать на площадь Нарутовича. Рикша сопел и покашливал.
— Что с вами? — спросил Бронек Блютман.
— Грипп меня замучил.
— Надо было остаться в постели.
— Кому-то можно, кому-то нет, — ответил рикша. Потом оба молчали. Над ухом Бронека Блютмана по-прежнему раздавалось тяжелое сопение. На площади Нарутовича он дал рикше щедрые чаевые.
— Поставьте себе банки, — сказал он уходя.
— Лучше выпью четвертинку, — ответил тот.
Опять ошибка, подумал Бронек Блютман. Никому не угодишь.
Войдя в ресторан, он удобно устроился за столом, заказал приличный обед. Отец Бронека, старик Блютман, часто говаривал: «Если у тебя горе, ты не горюй, сперва надо хорошо поесть, а горевать потом будешь». Ошибка, подумал Бронек Блютман. Его отец уже после первых селекций был отправлен на Umschlagplatz. Он давно уже ничего не ел и горевал, как если бы для этого был повод. Старик Блютман тоже совершал ошибки. И Иисус Христос. Все, не исключая Господа Бога. Тогда в чем дело, Бронечек?
Съев обед, он снова пришел к убеждению, что будет убит. Не сегодня, так завтра. В начале было убийство, подумал он. Ошибка. В начале было слово. Но Бог держал эту страшную свору в резерве. Мир еще не дозрел до гнета слов.
Вечером Бронек Блютман навестил любовницу. Искупался, надел вишневый махровый халат. Любовница поглядывала на Бронека. Она сидела в глубоком кресле, на ней были только яркие трусики, шелковые чулки и подвязки с голубой мережкой. Сидела в кресле, ее большие голые груди выглядели как холмы, а накрашенные губы — как рана поперек лица. Она смотрела на Бронека из-под прикрытых век, поскольку ей казалось, что на Бронека Блютмана следует смотреть именно так. Любовница была глупой женщиной, выросшей в нищете и в кино. Ее отец был билетером, по вечерам она приносила ему ужин в кастрюльке и подглядывала фильмы, стоя за портьерой у дверей с надписью «Выход». Всегда смотрела фильмы в перспективном сокращении. Вытянутые лица и бесконечные взгляды. Таким страстным, бесконечным взглядом прикоснулась она к лицу Бронека Блютмана. Ей захотелось, чтобы он обладал ею на кресле, чего ранее не случалось. Ошибка, подумал Бронек Блютман, сейчас мне не до фокусов. Иду спать. Ошибка, она все же настояла на своем. Бронек Блютман сопел, как рикша, больной гриппом. Потом заснул. Ему снилось, что он старый. Ошибка. Годом позднее его расстреляли в руинах гетто. Он нисколько не ошибался, когда думал, что его все равно убьют.
Учитель Виняр, математик, пользовавшийся симпатией и уважением нескольких поколений воспитанников, которых он без малого полвека кормил нулем и бесконечностью, стоял на трамвайной остановке, держа в правой руке зонт, а в левой — свернутую трубкой газету «Новый курьер варшавски», которую в тот день еще не успел прочитать. Рядом с учителем остановилась полная женщина в синем пальто с бархатным кантом. Трамвай долго не подходил. Остановка находилась на площади Красиньских, некогда оживленной точке города, где соприкасались два мира. Учитель Виняр хорошо помнил площадь еще с прошлых лет, так как жил на улице Свентоерской и здесь пролегал его путь к центральному кварталу, где располагалось здание гимназии, в которой он преподавал математику. В прежние времена площадь была для учителя местом в высшей степени приятным и даже в некотором смысле символичным, поскольку математик был либералом, христианином, сторонником независимости, а также филосемитом. Подобное встречалось не слишком часто и в этой части Европы представляло собой смесь столь же благородную, сколь и своеобразную. С некоторого времени, однако, площадь, где учитель Виняр тщетно ожидал трамвая, сменила свой облик и теперь казалась наставнику юношества мрачной и отталкивающей. Стоя на остановке, благодаря своему высокому росту и гибкой шее, на которой находилась небольшая, но умная голова, учитель мог видеть красную, высокую ограду, отделяющую арийскую часть города от гетто. Этот вид, неизвестно почему, всегда вызывал в учителе чувство унижения, вместо того чтобы наполнять гордостью от сознания своей принадлежности к лучшей человеческой расе. Возможно, чувство подавленности и униженности, каждый раз охватывавшее учителя Виняра при взгляде на ограду гетто, возникало от уверенности, что по ту сторону страдают и его ученики, а среди них лучший математик из нескольких школьных поколений, ученик по фамилии Фихтельбаум. Ученика Фихтельбаума учитель Виняр видел в последний раз три года тому назад, однако прекрасно помнил его румяное лицо с несколько капризным ртом и темными глазами. Учитель Виняр отличался прекрасной памятью именно на лица. Он часто путал фамилии учеников, почти никогда не запоминал имен, но их лица носил в себе с точностью буквально фотографической. Запоминал также жесты учеников. Например, ученик Крыньский, юноша с мечтательным взглядом и умеренными способностями к математике, имел обыкновение поднимать руку, когда желал отвечать, весьма характерным образом — локоть прижав к груди и подняв вверх два пальца, указательный и средний, в полном соответствии с польским военным уставом. У этого ученика были, кажется, какие-то родственные связи с армией, чего учитель Виняр не одобрял, поскольку после Великой войны он стал в довершение всего еще и пацифистом.
Итак, математик страдал. Когда был создан еврейский квартал, он оставил свою квартиру и переехал в дом поблизости, с южной стороны площади Красиньских, на улице Длугой. То была ошибка, проистекающая из математической логики учителя. Он хотел остаться на насиженном месте и смотреть издали на свой прежний дом в районе гетто, поскольку рассчитывал, что война долго не продлится. Следовало же поступить иначе, может быть, менее рационально, зато дальновидно. Соседи учителя Виняра перебрались на дальнюю окраину города. Это несколько походило на сожжение мостов за собой, что учителю Виняру казалось малодушным и даже, пожалуй, недостойным. И потому он остался. Оттого и страдал. Днем и ночью он становился свидетелем триумфа зла. Чуть ли не за стеной умерщвляли соседей. Утешала его мысль, что Бог и Польша строго учитывают все эти преступления и в день суда вынесут свои приговоры. Бог в более поздний срок, а именно в мире ином, Польша же — в соответствии с чрезвычайными законами. И все же он страдал, так как сознавал, что самый суровый приговор не вернет к жизни умерщвленных соседей и не осушит проливаемых еврейских слез.
Трамвай все не подходил. Дул холодноватый ветер. Женщина, стоявшая рядом с учителем, застегнула воротник пальто. Далеко, за оградой гетто, раздались выстрелы. Учитель Виняр привык к подобным звукам. Но внезапно, к изумлению наставника многих поколений гимназистов, до его ушей донесся также другой звук, в высшей степени своеобразный. Раздались такты мелодии из большой шарманки. Слышны были тарелки, и большой барабан, и малый, а также, похоже, скрипки, флейты, контрабасы, учитель Виняр не мог этого точно определить, так как его музыкальная культура была невысока, а слух ослабленный. Но вне всякого сомнения, на площади раздавалась веселенькая музыка, и тут учитель вспомнил о карусели, которая была недавно здесь установлена. Она стояла почти у самой ограды гетто, пестрая и радостная, как все карусели на свете. Были там белые кони с красными ноздрями, венецианские гондолы, повозки, сани и даже великопанская карета. Все это вращалось в такт музыке, механизм карусели постанывал, кони скакали, гондолы плыли, сани скользили, а все вместе шумело, трещало, бренчало и непрерывно вращалось посреди взрывов смеха, повизгивания пугливых девиц, возгласов молодых людей, заигрывания, хихиканья и прочих нежностей. Учитель Виняр посмотрел на карусель, увидел мчащийся пестрый круг, смеющиеся лица, развевающиеся на ветру волосы девиц, белые пятна голых икр и бедер, шевелюры, рубашки, юбки, голенища, трусики, галстуки, флажки, конские гривы, фонарики, лавочки, цепочки, лебедей, бабочек. Учитель увидел этот прелестный, музыкальный, механический, панический вихрь и услышал вопль шарманки, треск автомата, крик еврея, грохот механизма карусели.
Женщина в наглухо застегнутом пальто сказала:
— Я предпочитаю трамвай.
Они посмотрели друг другу в глаза. Если бы женщина произнесла эти слова чуть раньше, учитель Виняр, может, и ухватился бы за них, как за последний якорь спасения, как за буксирный трос, — и выкарабкался на берег надежды. Но она заговорила слишком поздно. Учитель Виняр, математик, выпустил из рук газету, повернулся в пируэте, как если бы сам находился на карусели, и замертво упал на тротуар.
Неизвестно, какие мысли посетили его в тот момент, когда он упал. Женщина в наглухо застегнутом пальто позднее сообщила родственникам математика, что, уже лежа на земле, с закрытыми глазами, по-прежнему стискивая зонт в судорожно сжатой ладони, учитель прошептал синеющими губами слова, которые могли означать то ли — «О Польша!», то ли — «Ох, поляки!» — однако вопрос этот так и остался невыясненным. И все же во время похорон учителя Виняра выступавший со словами прощания гимназический преподаватель физики, с которым покойного долгие годы связывала тесная дружба, заявил собравшимся провожающим, что математик Виняр «пал на посту». И это соответствовало истине. Гроб с телом покойного от кладбищенских ворот до самой могилы несли бывшие ученики, среди них ученик Павел Крыньский, который хоть и не отличался математическими способностями, но покойным был все же любим. Среди присутствующих на похоронах недоставало ученика Фихтельбаума и еще нескольких учеников веры Моисеевой, судьба которых косвенно отразилась на судьбе учителя Виняра. Эти отсутствующие, как можно было заключить, успели, однако, опередить математика на пути к вечности.