ЖАНРЫ

Начало, или Прекрасная пани Зайденман
Шрифт:

Во время похорон шел мелкий надоедливый дождик. Дамы прятались под зонтиками, мужчины шаркали галошами по аллейкам кладбища, покрытым гравием. Когда могилу украсили букеты скромных цветов, провожающие разошлись. Некоторые из них, несмотря на дождь, прогуливались еще некоторое время среди могил, читали фамилии умерших и даты их смерти, высеченные на каменных досках и мраморных плитах, оживленно обсуждали судьбы тех, кого знали лично или помнили из истории Польши. Люди пожилые во время прогулки свыкались с мыслью о собственном достаточно скором уходе из жизни, молодые утверждались в своем патриотизме. И то и другое было весьма своевременно. Немногим из тех провожавших удалось пережить войну и дождаться времени, когда об учителе Виняре никто уже не помнил и никто не утверждал, что он пал на посту. Ведь что ни говори, в эпоху, которой предстояло наступить после войны, такой либерал, христианин и пацифист, как учитель Виняр, не мог рассчитывать на популярность. Не вызывало сомнений и то обстоятельство, что математик пал на остановке, а не на баррикаде и, падая, держал в стынущей руке не винтовку, а зонт, да к тому же еще и латаный, поскольку математик был человеком бедным.

В день похорон учителя Виняра карусель на площади Красиньских все так же кружилась, лошадки скакали, повозки подпрыгивали, сани скользили, гондолы плескались, флажки трепетали, девицы визжали, молодые люди покрикивали, шарманка хрипела, механизм карусели грохотал, автоматные очереди становились все громче, рвались артиллерийские снаряды, ревело пламя, и только еврейских стонов не было слышно из-за ограды, потому что евреи умирали в полном молчании, они отвечали гранатами и личным оружием, но рты их молчали, ибо они были мертвы, более чем когда бы то ни было прежде, мужественно выбирали они смерть, еще до того, как она наступала, выходили ей навстречу, в их гордых глазах было все величие человеческой истории, в них отражались пожары гетто, охваченные ужасом морды эсэсовцев, одуревшие морды польских зевак, собравшихся вокруг карусели, горестное лицо покойного учителя Виняра, в их глазах отражались все далекие и близкие судьбы мира, все его зло и крупица его добра, отражалось лицо Создателя, мрачное и гневное, печальное и немного смущенное, потому что Создатель отводил глаза к другим галактикам, чтобы не смотреть на то, что уготовал Он не только своему избранному народу, но всем людям земли, оскверненным, соучаствовавшим в зле, подлым, беспомощным, устыдившимся, а среди всех людей земли и тому человеку, который, стоя на остановке трамвая, точно на том месте, где несколько дней назад учитель Виняр пал на посту, благодушно сказал:

— Вот жидов поджаривают, аж треск стоит!

С неба, затянутого дымами, никакой гром, однако, не прогремел и не поразил того человека, ибо так было предначертано в книгах творения тысячи лет назад. А еще было предначертано, чтобы учитель Виняр умер немного раньше и не услышал слов того человека, который весело рассмеялся и направился в сторону карусели.

XIX

Седло слегка давило. Наверняка снова плохо затянули подпругу. Все чаще приходилось ему сталкиваться с разгильдяйством. Как если бы в атмосфере этой страны таилась некая бацилла, которая проникала даже в организм его подчиненных. Мерин поднял голову, копыто звякнуло о камень. Он любил подобную гармонию между собой и животным. Именно в такие минуты он сильнее всего ощущал связь своего человеческого естества с природой. Деревья нежно зеленели, в воздухе пахло весной, над прудом пронесся легкий, теплый ветер, наморщил гладкую поверхность воды. Когда-нибудь это кончится, подумал Штуклер. Аркадия не может длиться вечно. Мерин ступал теперь шагом в тени развесистых каштанов и лип. Все еще голые ветви открывали вид на светлый дворец и обломки античных колонн, которые казались вырастающими из воды, как развалины затопленного строения. Здесь все подделка, подумал он, фальшива даже красота, ими созданная. Легко ударил хлыстом по крупу коня. Мерин перешел на размашистую рысь. Засвистел ветер, теперь Штуклер слышал шелест летящих из-под копыт камней и наполненный, благородный цокот. Он снова подумал, что когда-нибудь все это кончится. Эта страшная война когда-нибудь кончится, последует возвращение к обыденности. Но если мы войну проиграем, не будет нам места под солнцем. Так было всегда. Орда заполонит Европу. Варвар будет торжествовать на руинах. Он остановил коня. Солнце стояло высоко, просвечивало сквозь кроны безлистных еще деревьев. Тени ветвей ложились на траву. Варвары заявят, что мы были преступниками, отребьем рода человеческого. Мы жестоко ведем эту войну, но ведь все войны одинаково жестоки. Нам припишут величайшее от сотворения мира бесчестье, как если бы все это происходило впервые в истории человечества. Но мы не совершаем ничего такого, чего другие не совершали бы до нас. Убиваем врагов нашего народа, чтобы одержать победу. Убиваем с огромным размахом, потому что мир ушел далеко вперед и теперь все происходит с огромным размахом. Это смешно и печально, но если мы проиграем войну, победители заявят, что мы совершали массовые убийства, как будто убийства более умеренные могут иметь оправдание. Такова их нравственность, во имя которой они ведут войну. Если мы проиграем, они составят список жертв и придут к заключению, что мы были преступниками, лишенными совести. Я приказал убить не более ста евреев. Если бы я приказал убить только десять, разве я был бы более добродетелен, а душа моя более достойна спасения? Это же нонсенс, но ведь они именно так и скажут, если выиграют войну. Будут пересчитывать трупы, и не придет им даже в голову, что я столько убивал, чтобы выиграть войну. Убивал бы я меньше, щадил бы противника, стал бы предателем собственного дела, ибо милосердие на войне означает действие в пользу противника, уменьшение собственных шансов. Так было всегда. Евреи? Поляки? Русские? Каждый пощаженный еврей или поляк может способствовать тому, чтобы на этой войне погиб немец, человек моей расы и крови. Но если они победят, меня обвинят в беспощадности, забудут, что так было всегда, забудут также о собственной жестокости и недостатке милосердия. Не я придумал войну. И не Адольф Гитлер ее придумал. Сам Бог сделал людей воинами. Так было всегда.

Конь остановился. Штуклер чувствовал на шее тепло солнечных лучей. Вода в пруду слегка наморщилась. Вокруг было пусто, конь словно привел его на самый край света.

Фальшивые колонны на фоне фальшивой воды выглядели красиво. Штуклер глубоко вздохнул. Взглянул на небо. Бог? Неужели он в самом деле существует? В XX веке нелегко верить в Бога. Мы оказались так настойчивы, открывая тайны природы, что для Бога остается все меньше мест, где он мог бы укрыться в своей загадочности. Если правда, что все берет свое начало от Него, значит, и войну заповедал Он роду человеческому. И потому мы хорошие воины.

Но склад ума Штуклера не был философским. Происходил он из семьи мельников, которые сто лет тому назад поселились в окрестностях Зальфельда в Тюрингии. И сам он в начале двадцатых годов был молодым мельником. Потом избрал другой путь. Его увлекла история, Древний Рим, переселение народов, Германская империя. Он был влюблен в минувшие эпохи. Там ему открывалась мужественность и решительность человека. А его ближние были тюфяками. В организации СС ему виделись римские черты. Способ мышления Штуклера не был оригинален. Большевиков он называл гуннами. Орды Аттилы! Это звучало несколько по-вагнеровски. Он любил патетические, суровые мысли. Любил дубы, рослых коней, скалы, высокие вершины, окутанные тучами. Он был наиобыкновеннейшим эсэсовцем под солнцем, свободным от интеллектуальных притязаний и укоров совести. Принадлежал к большинству. Правда, потом большинством оказались его комплексующие товарищи. Но то была фальсификация. Доживи он до тех времен, он счел бы подобное поведение фиглярством. Лично ему был знаком только один товарищ по СС, его звали Отто Штауберт, который испытывал глубокие сомнения и переживал нравственные мучения. Штауберт погиб на Восточном фронте осенью 1941 года. Штуклер был человеком уравновешенным, очень любил Германию, презирал евреев и славян, стремился воевать так, чтобы шансы на победу умножались. Но превыше всего ставил выполнение приказов командиров. Это они брали на себя ответственность. Так было всегда. Впрочем, не один Штуклер был подвержен конформизму. В конечном счете он жил в XX веке и сознавал это. Не он один питал враждебные чувства к евреям, неприязнь к полякам, презрение к русским. Не обязательно быть немецким фашистом, чтобы мыслить подобным образом. В молодости Штуклер испытал неприятное ощущение, будто со всех сторон его окружает враждебный, чуждый мир. Он терпел унижения, им пренебрегали как человеком необразованным, с грубыми, примитивными манерами. По социальной лестнице он поднялся благодаря упорству и благоприятным обстоятельствам. Был самоучкой, в одиночестве занимался историей Рима и Германской империи, которую так любил. Зачастую отказывался от развлечений, чтобы читать книги или даже покупать их. Люди оказались не способны оценить его усилия. На него всегда смотрели как на невежду, и повсюду находились те, кто оказывался лучше него. Мир не был благосклонен к Штуклеру. Другим давал больше и по более низкой цене. Адольф Гитлер утверждал, что в этом виноваты евреи, коммунисты и демократия. Когда Штуклер вступил в партию и в СС, прекратились его тягостные, мучительные унижения. Никто больше не находил, что он неотесан, начали даже ценить его интеллектуальные запросы. Штуклер не был глуп и потому со временем начал осознавать, что своим новым положением обязан нацистской партии и что самая мощная его опора — это иерархия гитлеровского движения. В этом смысле он оказался проницательнее многих своих современников, так как вовсе не считал, что в мундире он стал умнее, чем был без мундира. Помнил, что еще подмастерьем мельника читал он с бьющимся сердцем повествования о Риме и что именно из тех времен вынес привязанность к истории. Его духовное развитие началось не с момента вступления в партию, а даже наоборот — именно тогда ему стало не хватать времени на самообразование и размышления о жизни. Порой он приходил к заключению, что стал оппортунистом, делающим карьеру в рамках новой действительности. Действительность, однако, не стала хуже, чем прежде, просто люди поменялись ролями, и те, что некогда были на телеге, оказались под ее колесами, а на телегу взобрались другие и взяли вожжи в свои руки. В молодости бедный Штуклер работал на родительской мельнице, а богатые евреи-оптовики его эксплуатировали. Позднее он жил красиво, а евреи подметали улицы. В определенном смысле это было справедливо, соответствовало духу времени и вообще человеческим запросам, потому что люди стремятся к переменам и новым порядкам. Мир живет и непрестанно видоизменяется. Так было всегда.

В определенный момент национал-социалистское движение начало жестокие преследования политических противников и евреев, живущих в рейхе. Штуклер вовсе не родился бессовестным убийцей, поскольку бессовестным убийцей не рождается никто и никогда. И никто не начинал своей преступной деятельности с поджигания мира и массовой резни. Штуклер участвовал в разбивании витрин еврейских магазинов, что, возможно, было занятием не слишком достойным и выглядело — в его глазах тоже — несколько глупо, но в конце концов большого ущерба этим людям не нанесло. Евреи были достаточно богаты и влиятельны, чтобы вставить себе новые стекла. Подобный урок был им, несомненно, полезен, это приучало к покорности и послушанию. Им указали надлежащее место! Позднее Штуклер избил нескольких евреев. Один из них спал с немецкой девушкой, которая тоже получила по заслугам. Она, хоть и была служанкой того еврея, обязана понимать, что поступала противозаконно и подвергала опасности немецкую расу. Немецкая раса была лучше всех других, для Штуклера это не подлежало сомнению, равно как не подлежало сомнению для многих англичан, что они самый прекрасный народ на земле, как для евреев, верных Завету, не подлежало сомнению, что они — народ, избранный Богом, а для поляков не подлежало сомнению, что пребывают под особым покровительством Божьей Матери, в то время как немцы — это тевтоны, русские — рабские души, французы — лягушатники, итальянцы — макаронники, англичане — торгаши, а чехи — трусливые Пепички [98] . В этом отношении Штуклер не слишком отличался от других людей под солнцем, он лишь достаточно рано надел военную форму, ощутил силу коллектива и увидел действенность кнута. Люди слабы по своей природе, потому им нравится насилие, а Штуклер был человеком заурядным, каких большинство. Человека он убил, уже имея на своем счету много людей избитых и раненых. Можно считать, что первое убийство не было до конца осознанным, скорее даже случайным. Штуклер слишком сильно ударил, медицинская помощь запоздала. Факт был неприятный, и не исключено, что Штуклер вспоминал о том инциденте с неохотой, старался даже выкинуть его из своей памяти. Однако потом подобные факты случались все чаще, но, впрочем, разразилась война, на войне же одни убивают других, ибо если не убьют они, убьют их. В один прекрасный день Штуклер констатировал, что убил многих людей, однако он мог, не боясь ошибиться, повторить снова, что так было всегда. И оказался бы прав — так было действительно всегда.

98

Пепик, Пепичек — распространенная в Чехии уменьшительная форма имени Йозеф.

Штуклер хлестнул коня. Они снова двинулись размашистой рысью, в тени раскидистых деревьев, вокруг гладкого пруда, среди шелестов природы. Штуклер чувствовал себя усталым и не очень счастливым, жизнь в последние месяцы не приносила ему ни радости, ни удовлетворения, а мысль о возможном поражении в войне действовала удручающе. Однако он не страшился будущего, так как от природы был человеком смелым, к тому же не слишком интеллигентным и впечатлительным. Знал лишь, что умрет подобно другим людям, которые, как известно, смертны, но не представлял себе мгновения смерти, и потому оно не ужасало его. Бога он тоже не страшился, поскольку свои грехи считал делом обыденным, подобные грехи на войне совершает каждый, а война не была делом рук Штуклера. Если бы зависело от него, он бы с радостью не участвовал в ней. Обязанность преследовать евреев и удерживать в повиновении этот бешеный город не приносила ему удовлетворения. Война отняла у Штуклера жизненный комфорт, к которому он привык за годы, когда движение властвовало в Третьем рейхе, а Европа с немцами считалась, оказывала им уважение и старалась удовлетворить их требования. Штуклеру без войны жилось лучше, и будущее меньше заботило его. Но — что случилось, то случилось. Он считал, что должен до конца исполнить свои обязанности немца, гражданина рейха, члена партии и офицера полиции. Таков был его долг, и с этим связывались для него представления о достоинстве.

Теперь мерин перешел с рыси на свободный галоп. Комья земли и камни летели из-под копыт. Штуклер больше не вспоминал о подпругах, которые, впрочем, держали хорошо. Он думал о том, что, если Германия проиграет войну, Европа, вероятно, никогда не оправится от падения. Наследие подвергнется уничтожению. Наступит эра варварства. Штуклер не видел себя в этом пейзаже. Не видел себя и со сломанным мечом, идущего на привязи за косматым конем гунна на восток. И все же нечто подобное ожидало его. Он был, правда, не в сандалиях и без щита, не чувствовал на шее веревки, но шел в толпе других немецких военнопленных на восток, а мимо проносились красноармейцы на юрких, низкорослых лошадках. Шел много недель, потом ехал на железнодорожной платформе через бескрайнюю степь. Наконец, очутился за колючей проволокой лагеря на реке Обь. Несколько лет корчевал сибирские леса, все больше слабея и дичая, пока наконец не умер, его тело бросили в глубокую яму, которую вскоре покрыла вечная мерзлота. Умирая, он не раскаивался в своих грехах, потому что совсем уже не верил в Бога. Может, не помнил даже, что был когда-то немцем, членом нацистской партии и офицером службы безопасности рейха. Много недель перед смертью думал только о еде.

Он мог бы и тогда сказать, что так было всегда. И если не сказал, то наверняка из-за недостатка физических и духовных сил, которые необходимы для любых умозаключений. Он же умирал от голода и истощения, по ту сторону любой нравственности и этических оценок, для которых, несомненно, необходимо определенное количество калорий. В сущности, судьба оказалась к нему благосклоннее, чем ко всем тем, кто, как и он, умирал, но несколько ранее и по его вине. Предшественники Штуклера не успевали ни настолько изголодаться, ни настолько озвереть, чтобы забыть о вековой культуре, которую несли на своих плечах. Они были еще в состоянии делать выводы, оценивать ситуацию и вершить суд над миром в соответствии с нормами и принципами, которые были им привиты в лучшие времена. Правда, смерть они принимали порой как освобождение от страданий, но обычно умирали, сознавая, что стали жертвами злодеяния и оподления мира. Штуклер слишком долго голодал, чтобы перед своим концом что-либо понимать. Последние месяцы его жизни были полуявью, полусном больного и бессловесного животного. Он, наверное, даже не помнил своей фамилии, так что не мог помнить и своих поступков. Умер не раскаявшись, в бессознательном состоянии и потому не знал, что смерть была карой за зло, причиненное им другим людям. В этом смысле воспитание на берегах Оби не достигло своей цели, по меньшей мере — в случае со Штуклером. Если бы он предстал перед судом, где выслушали бы его аргументы, устроили очную ставку со свидетелями, а потом наказали, как это, кстати, делалось относительно некоторых его товарищей по оружию, он, возможно, получил бы шанс проявить раскаяние в грехах, которые он осознал или хотя бы постиг своим разумом. Выброшенный за пределы цивилизации, которая его породила, сформировала его нравственный облик и характер, обреченный на долгое получеловеческое, полуживотное прозябание, он оставался всего лишь призраком, за пределами сферы моральных оценок и выбора. Даже в этом человечество не получило от него никакой пользы. Но сам он мог бы повторить, что так было всегда.

Конь, послушный руке всадника, остановился. Белое облако заслонило солнце. Зеленая трава приобрела фиолетовый оттенок. Вокруг Штуклера было пусто. Только настоящее, подумал он. Он не любил воспоминаний. Может, не любил и жизни. Любил отдаленное прошлое. Там он обретал себя как символ, как знак. Даже как нечто большее, ибо из истории черпал убежденность, что участвует в продолжении, что начался он уже давно, не в физическом, правда, смысле, не как сын и внук мельников из окрестностей Зальфельда, член движения, офицер и всадник на красивом пегом коне, на фиолетовой траве, под кронами безлистных деревьев, так что не физически начался он уже давно, но в значении духовной миссии, долга определенной части рода человеческого. Так было всегда. Всегда были завоеватели и истязатели, которые топтали землю, чтобы сделать ее податливей, и были другие — жертвы разбоя, завоеваний, тирании, кости которых удобряли землю. Таково, очевидно, было предназначение людей, и не они выбирали себе судьбу, но некая сила, направляющая историю свыше, по воле которой одни господствовали, другие же были подданными. Штуклер знал с абсолютной уверенностью, что ему дано господствовать. Его долгом было топтать землю, а не удобрять ее своим телом. Так было всегда. Разве великий Рим не был построен на крови и поте тысяч рабов? Кому сегодня известны их имена? Кто помнит об их существовании? А ведь это они несли на себе мощь империи, все римские постройки и завоевания, всю римскую культуру и цивилизацию, которая по сей день священна. Римляне создали историю огромных мировых территорий, страдания же рабов не оставили в истории никакого следа. Там, где сандалия римского легионера истоптала землю, расцветала история человечества. Сколько же рабов удобрило эту землю своим прахом? Уже Рим применял принцип коллективной ответственности и поставил сообщество римских граждан выше всех других жителей земли. Только они наслаждались свободой, им служили законы и принадлежали привилегии. Так было всегда. И благодаря этому мир просто-напросто существовал. Если мы проиграем войну, думал Штуклер, прервется нить истории. На свет появится некий монстр без пуповины, человечество без воинов, слабое, апатичное и обреченное на постепенное уничтожение. Наши враги разглагольствуют о демократии. Во имя демократии стремятся победить рейх. Фиглярство! В конце концов даже у Римской республики были свои рабы. А прославленная афинская демократия с первой до последней минуты своего существования опиралась на рабство. Так было всегда. Никогда не было по-другому. Так было всегда.

Штуклер посмотрел на часы. Первый час. Пора было возвращаться. Снова ярко светило солнце. Конь пошел размашистой рысью. Штуклер ощутил прилив бодрости. Жизнь воина, подумал он. Если мы даже проиграем, нам когда-нибудь станут завидовать. Ибо есть в нас суровая красота, нечто ангельское. И покрой наших мундиров — единственный в своем роде, непревзойденный. Когда-нибудь нам станут завидовать. Так было всегда.

XX

Когда под утро она проснулась, ее охватило чувство радостного изумления. Через окно был виден клочок светлеющего неба, темные ветви деревьев, нежные, зеленые побеги. В зеркале туалетного столика отражались кровать, тумбочка, складка одеяла в свежем пододеяльнике, очертания голой ступни. То была ее собственная ступня, высунувшаяся из-под одеяла. Изящная, тонкая женская ступня. Как прекрасно, подумала Ирма Зайденман, что я просыпаюсь именно здесь! Только теперь она испытала радость, оттого что живет, и привязанность к собственному телу. Рассматривала в зеркале свою ступню, шевеля пальцами. Значит, я все-таки спаслась, думала она радостно, я здесь, в собственном доме. Но внезапно ее охватил страх, что может погибнуть, не дожить до конца войны, разделив судьбу других евреев. Все предшествующие годы она считалась с подобной возможностью, но в то же время была постоянно убеждена, что как-нибудь продержится, что выберется из этих сетей. Сидя в клетке на аллее Шуха, она смирилась с мыслью о смерти, размышляла о прошедшей жизни, о всем том, что свершилось. Была спокойна, чуть не безмятежна. С покорностью принимала приговор судьбы, столь страшный, но и столь же бесспорный, один из миллиона приговоров, которые свершались каждый час. Случилось то, что было неотвратимо. Ирма готова была признать неотвратимость чем-то наподобие долга, и потому смерть не вызывала в ней внутреннего протеста. Лишь теперь, лежа в постели, на заре наступающего дня, начала она осознавать, что избежала чудовищного конца, что этот бесповоротный конец был очень близок, — и ужаснулась. Никогда прежде она не испытывала такого сильного стремления жить. При мысли, что сегодня или завтра она может вновь оказаться в клетке на Шуха, в Павяке или перед стеной казней, ее охватил страх. Она натянула одеяло на голову и лежала неподвижно, стуча зубами, не дыша. Лишь теперь ее убивали, истязали с самой изощренной жестокостью. На виске почувствовала струйку пота, ее спина взмокла, она давилась липким, темным страхом, как если бы ей только предстояло оказаться на Шуха, в клетке, в кабинете Штуклера, как если бы Бронека Блютмана ей предстояло встретить лишь через несколько часов. Нет, говорила она себе, я этого не вынесу! Ведь это уже произошло, это уже не повторится.

Поделиться с друзьями: