Начало. То да сё…
Шрифт:
Мучительно долго — семь месяцев — писался сценарий: дело оказалось тяжелым донельзя. Причем не из-за сложности переложения пьесы для экрана (как подобного рода проблемы решать, почти сразу стало ясно) — мне просто никак не удавалось понять, кто кем кому доводится. Кто Достигаев? Кто кому шурин? Кто свояк? Кто Петлин? Кто в кого стреляет? Какого медведя кому дали? Все эти отфонарности, которыми Горький щедро пересыпал свои творения, доводили меня почти до маразма. Я даже расчертил себе специальную схему — родственных связей — и повесил ее перед собой на стенке. Если бы не эта схема, в пьесе бы мне никогда не разобраться — из текста ничего не понять. Этот мог быть мужем, а мог — и свояком, а тот — и шурином, и зятем, и вообще — кем угодно. После того как эта премудрость одолелась, работа пошла более или менее сносно, и сценарий наконец удалось закончить.
ГЕНА
Хорошо, когда волшебное возникает из будничных обстоятельств и слагаемые его просты… Г. Ф. Шпаликов
Полдень, солнце, год, по-моему, шестьдесят третий. Они шли по длинному тротуару напротив ВГИКа. За тротуаром высилась ограда, за оградой росли деревья, окутанные нежно-зелеными облаками молодой листвы. Когда задувал ветер, листва шелестела. Казалось, других звуков слышно не было. Вдоль ограды неторопливо шли двое, один руками чертил в воздухе бесплотные фигуры, другой будто бы разглядывал их в голубоватом дрожащем воздухе весны. Оба улыбались, а по другую сторону улицы мы, вгиковские студенты, пооткрывав рты, провожали их восхищенными взглядами. Оба были знамениты, оба несправедливо всенародно обруганы, отчего, впрочем, их слава ощущалась еще сильнее. Одного звали Марлен Хуциев, другого — Геннадий Шпаликов. Шпаликов только что закончил сценарный факультет ВГИКа, защитился фильмом «Я шагаю по Москве», уже будучи одним из авторов сценария «Заставы Ильича» («Мне двадцать лет»).
Тогда я увидел Гену впервые.
Потом, в каком-то из поздних разговоров, я, как смог, описал Хуциеву это солнечное, счастливое видение давних лет.
— Куда вы шли?
— В столовую гостиницы «Турист», — не задумываясь, ответил Хуциев безо всяких возвышенностей.
— Но почему вы уверены, что именно в тот раз, когда я вас видел, вы шли в эту столовую? — обиделся я на сухую прозу хуциевского ответа.
— А мы каждый день с ним туда ходили… Харчо, бефстроганов, сто грамм…
На меня надвигается
По реке битый лед.
На реке навигация,
По реке — пароход.
Пароход белый-беленький.
Дым над красной трубой…
Ну, что тут, спрашивается, в этих простых, почти бессмысленных строчках, которые мы пропели, пробормотали, просвистели почти все свои молодые дни? Отчего я помню их и сейчас, больше чем через сорок лет с того ослепительного дня, когда, засунув руки в карманы, сияя белозубой улыбкой физкультурника и баловня судьбы, прошел передо мной впервые их автор? Отчего в горле при этом воспоминании всегда встает комок, как знак какой-то полузабытой не то радости, не то беды?
По несчастью или к счастью.
Истина проста:
Никогда не возвращайся
В прежние места.
Даже если пепелище
Кажется вполне,
Не найти того, что ищем,
Ни тебе, ни мне.
Мы, в общем-то, не только не были с Геной друзьями, но даже обстоятельства складывались так, что мы могли бы стать недругами. Но временами жизнь перекручивала наши судьбы так, что связующее нас становилось едва ли не сильнее и ближе, чем дружба. Познакомились мы вскоре после моего поступления во ВГИК. Курсе на третьем я осмелился позвонить ему. Волновался до заикания в трубку, просил написать для меня сценарий. «Я вряд ли смогу, ч-ч-чудовищно п-популярен и оттого з-з-звер-ски занят…» Неужели он передразнивает мое заикание? Но ходу назад уже нет, а от унижений любовь, как известно, только крепнет. Я пытаюсь настаивать на встрече.
— Ну, х-хорошо, уговорили. В семь у П-Пушкина…
Гена Шпаликов сначала
Уточнять не надо, сомнений нет, со знаменитым Шпаликовым мы встречаемся «по делу» ровно в семь синего осеннего вечера у волшебного бронзового изваяния; к семи уже стемнеет, вокруг поэта зажгутся неярким золотистым светом старинные фонари.
Здесь когда-то Пушкин жил,
Пушкин с Вяземским дружил,
Горевал, лежал в постели,
Говорил, что он простыл.
— П-предлагаю зайти в ВТО и р-распить бутылочку х-х-холод-ненького «Цинандали»…
С этого Гениного предложения началось наше многолетнее общение. Слава богу, он не дразнился. Просто время от времени слегка заикался от природы.
На нем светлый китайский плащ, вокруг шеи намотан сине-голубой вязаный шарф. Я впервые в жизни попадаю в бестолковое актерское празднество вечернего ресторана ВТО. И там, среди шума и люстрового блистания фальшивых огней на ослепительно белой, хрустящей скатерти, мы с Г. Ф. Шпаликовым распиваем бутылочку ледяного «Цинандали», восхитительный вкус которого, как мне кажется, и до сих пор у меня на губах. С тех пор я выпил немало другого «Цинандали», бывало и холодного, и все больше со славными, хорошими людьми, но тот вкус больше не повторялся. То был вкус вина и еще — обожания заслуженной удачи. Допив бутылку, Г. Ф. расплатился и тут же царственно отказался сотрудничать со мной. Я скис, что, вероятно, отразилось на моей физиономии. Наверное, ему стало меня жалко.
— А давай двинем в цирк? — предложил он.
У Центрального рынка Шпаликов покупает букет синих астр. К моему изумлению, нас пускают со служебного входа. Резко пахнет конской мочой, потом деревянный запах опилок, тюремный свет электрических ламп в решетчатых намордниках. Он идет, будто хорошо зная куда, синий шарф болтается в такт шагам. Выныриваем возле арены, садимся. Представление давно в разгаре, движется к концу.
— Сейчас, — шепчет Гена, — сейчас оно самое и начнется…
Барабан бьет дробь, вспыхивает свет, я вижу, как под куполом на трапеции бесстрашно крутится невесомая девочка, летает над нами, как шагаловский ангел.
— Ну?! — в восторге не то восклицает, не то спрашивает Гена.
«Неужели влюблен?» — соображаю я. Влюблен — не влюблен, до сих пор не знаю, кто такая эта гимнастка. Да и какая разница? Не исключаю, что вообще он сам себе этот роман ненадолго выдумал — такое Гена обожал… В цирке, как вы понимаете, я бывал и до этого и потом, но ничего подобного во впечатлениях моих не повторилось (впрочем, вру, то же знакомое чувство нахлынуло на меня, когда много лет спустя я увидел гениальный «цирковой цикл» художника Фонвизина). А тогда, повиснув на лонже, гимнастка медленно спустилась с небес («а музыка играет так весело!»), Гена перелез через бортик и на арене вручил ей свой синий букет, прилюдно поцеловав в щеку. Белые полы плаща плескались в свете прожекторов. Публика кричала «Браво!».
Сон? Нет. Все так и было. Такие, представьте себе, были тогда времена!
Как блеск звезды,
Как дым костра
Вошла ты в русский стих беспечно,
Шутя, играя и навечно,
О легкость, мудрости сестра.
Потом времена стали меняться. Перемены происходили втихаря, так, что сначала никто ничего и не понял. На смену былой Гениной «бессмыслице» явились новые «смыслы», стали зачитываться разумной «Литературной», появился тухлый термин «проблемное искусство». Открыли политический Театр на Таганке, с гениальным Володей Высоцким, но также и с «тонкими намеками на толстые обстоятельства»; на спектакли, сходя с ума от счастья «приобщения», ломился народ. Тут же позакрывали и уложили на полку какие-то фильмы.
И хотя одно вроде бы гармонично уравновешивало другое, но улетучивалось что-то третье, наверное, самое важное. Стало труднее дышать. Нам-то еще ничего, мы были так молоды, только начинали, и потому довольно естественно применялись, как к норме, к кислородной ограниченности вздоха. А зрелые «шестидесятники» вдруг будто постарели разом, хотя и продолжали кликать друг друга по именам: Белла, Марлен, Булат… Шпаликовские друзья, они выжили. Не только выжили, конечно, — многие прожили с честью, а многие живы и сегодня, по-прежнему помогая, как могут, жить и выжить всем нам: и чистая исповедь Ахмадулиной, и сосредоточенная совестливость Хуциева, и ясность, благородство одухотворенности Окуджавы не наша роскошь — наш хлеб, спасавший в самые голодные времена. А Гена вот не смог, не одолел, не выдержал, а может быть, и не захотел не выдерживать и не одолевать…