Над Кубанью. Книга третья
Шрифт:
Отказаться от сделанного, признать его плохим? Но кровь уже пролилась. Жестокие расправы завоевателей сделали великую идею еще дороже в глазах тех, кто боролся за нес. Она стала полновесней, значительней. И если признать, что то новое, в которое он, Павло Батурин, успел уверовать, плохо, то и пролитая кровь напрасна, и он прежде всего в ней повинен. Многие из казненных Покровским подчинялись ему, Павлу, и выполняли его волю. Вот Лучка. Он повешен на площади, на той площади, откуда казаки отправлялись в поход на борьбу со вторгнувшимися чужеземцами. Лучка дрался честно как гражданин и безукоризненно как воин. В чем же виновен Лучка?
Военный писарь унылым голосом читал обвинительный акт, перечисляя «преступления». Ни одно из них не могло Батурина опозорить. Павло кивал головой в такт монотонному чтению, подтверждая «обвинения». Старики стояли, опершись на палки, и везде, куда ни падал взгляд, светлели наконечники газырей парадных черкесок. Когда писарь окончил чтение и медленно закрыл папку, старики снова опустились на лавки.
…Три с половиной часа жилейский сбор разбирал дело Батурина. Положение куренных общин, введенное еще в восемнадцатом веке войсковым судьей Головатым, кошевым атаманом Захарием Чепигой и войсковым писарем Котляревским, предусматривало тяжелую кару за измену казачеству.
Батурина обвиняли в раздаче юртовых земель, закрепленных за казачеством жалованными грамотами, в передаче большевикам полкового жилейского имущества, в незаконном аресте члена сбора Литвиненко, в боях против Корнилова без согласия общества.
Каждое обвинение поддерживалось двумя, заранее выделенными, стариками — членами сбора. Все они требовали применения наиболее сурового наказания. Последним выступил Ляпин, рассказавший о передаче Батуриным Мостовому общественного денежного сундука. В заключение писарь предъявил для опознания фотографию, представленную штабом Добровольческой армии. Подсудимый был снят с вооруженными баварцами из интернационального отряда, что доказывало измену Батурина — доверенного лица, возглавившего ополчение. Павло взял заломленную по краям фотографию. Он вспомнил приезд Шаховцова в их степной прифронтовой лагерь. Снимок был сделан суетливым старичком, привезенным Шаховцовым из штаба армии. Снимали, по заявлению Шаховцова, в агитационных целях…
Фотография обошла всех. Старики зашумели, застучали палками и сапогами, послышались угрожающие выкрики.
Из боковой двери вышел Самойленко в новеньких блестящих погонах. Он поклонился кое-кому из знакомых в зале и, подсев к Велигуре, начальнически пренебрежительно бросил:
— Кончайте. Развели антимонию.
— Антимонию? — как-то испуганно переспросил Велигура.
— Антимонию.
— Кончаем, кончаем, — торопливо сказал атаман. — Антон Иванович не уехали?
— Вас ожидает, Иван Леонтьевич.
Велигура колокольчиком успокоил членов сбора и предоставил последнее слово подсудимому.
Павло поднялся с лавки, на которой он сидел, сурово и сосредоточенно оглядел своих судей.
— Отчитывайся, товарищеский атаман! — крикнул Ляпин. — Как обесславился… Молчишь? стыдно?
— Нет стыда, — сдержанно сказал Батурин, — нет моей вины перед станицей. Перед вами виноватый, а перед станицей — нет. Я сам казак и рода более давнего, чем, к примеру, Ляпииы, которые пришли из Воронежской губернии еще на отцовской памяти. А мои прадеды ходили куренными атаманами Запорожского войска. Потому за казачью славу я больше Ляпина болеть обязан и больше его болею. Знаю я цену юртовой земли и отдавал только гулевые участки и то, что от Гурдая прирезали нам камалинцы. Паев казачьих не трогал. Л землю давал тем, кто пахал ее, сеял, пользу приносил. Литвиненко Игната заарестовал? Верно. Пущай он сам скажет, за что его забрали. Молчит Литвиненко и будет молчать. Арестовали его за то, что подбивал людей бросать и бурьянить те самые земли, за которые меня теперь бесчестят. Скажите, что сделало бы старшинство при любой власти с тем, кто надоумил бы станицу запускать полевые земли? Опять молчите… Прочитал писарь обвинение за бой против Корнилова. Был такой бой, принимал участие и не каюсь. Привезли Советскую власть в станицу фронтовики-жилейцы, чтобы заменить ею царского порядка правление. Ведь царя-то никто из нас, да и из вас, не жалеет, потому — кубанцам от него никогда особой пользы не было. Заменили царя Советами. Незнакомая власть всегда непонятная. Я сам против нее вторую душу имел, все проверял, прощупывал, бо поприлипало до новой власти много разного навозу, но не нашел я в ней такого позорного, чтобы ее оружием сковыривать. Так для чего же заявился на Кубань с офицерами Лаврентий Корнилов? Против кого?
Какой-то офицер в погонах корниловского полка вскочил на лавку.
— Против вас, большевистская сволочь! — крикнул он, погрозив кулаком.
— Против нас? — спокойно переспросил Павло. — Видать, и в самом деле против нас, против казачества. От вас добра не дождешься.
— Бандит! — прокричал офицер.
— Я бандит? А не ты ли жизни лишил фронтового казака Лучку? А? — Павло шагнул вперед. — Чего к нам пришли? Кто вас манил? Мы дело делали, жизнь без царя строить начали, а вы мешать нам сбеглись, черти, откуда? Победили? Пока победили. Мы и вас отгоняли и хозяйновали, а вы только на нас кидались, сделанное рушили, хлеб наш жрали, поля топтали… Вам чужого не жалко… Барчуки, мать вашу…
— Хватит! — Ляпин вскочил. — Заслугами выхваляешься? Казнокрад. Куда полковой скарб сбагрил? Родом своим задаешься. Твой прадед небось пять раз в гробу перекинулся… Где денежный ящик?
— Сундуки пошли в надежные руки, вахмистр, — спокойно сказал Батурин, — в верные руки! Пущай Мостовой будет хозяином и славы казацкой, и общественных денег. Вернутся в станицу сундуки, но вряд ли тебя, вахмистр, до них подпустят. Мостовой хозяином им будет, потому — он за свою землю дрался, защищал ее, а Деникин ваш, что вроде за Россию идет, исподтишка на английские деньги собрал войско, от германцев оружию получил и — по спине казачество колом… — Павло хотел что-то еще добавить, но шум, заглушивший его последние слова, показал ему, что убеждать этих людей безнадежно. Он махнул рукой. — Всё. На кобелей не нагавкаешь…
Павло опустился на лавку и, горсткой захватив полу бешмета, вытерся, как полотенцем.
— Пора кончать, — строго потребовал Самойленко.
— Шары! — приказал Велигура.
Тыждневые внесли баллотировочную урну, окрашенную в белый и черный цвета, с очком посредине, достаточным, чтобы просунуть туда руку. Ящик поставили перед атаманским столом, и Велигура сам его проверил. Писарь подал атаману красную палку сургуча, круглую медную печать и зажег свечку. Велигура на глазах всех растопил сургуч, опечатал урну и объявил порядок голосования.
Первым медленно подошел Литвиненко. Он перекрестился, взял шар из лотка и, подвернув рукав черкески, сунул руку в дыру. Обычно шары опускали тихо, чтобы сохранить тайну голосования, но шар Литвиненко со стуком упал в черное отделение. Офицеры, впервые присутствовавшие при такой церемонии, любопытствующе приподнялись.
— Шары правду положут, — сказал Ляпин, подходя к урне.
Так подходили все, по очереди поднимаясь со скамеек и снова возвращаясь на место. Павло видел, как постепенно очищались лотки. Шары с глухим стуком ударялись о деревянные стенки урны. Окон из предосторожности не открывали. Разморенные в теплых черкесках старики обмахивались бараньими папахами, курили. То опускались, то поднимались облака махорочного дыма. Слышался пчелиный гуд голосов.
Писарь, с двумя выборными, вскрыл печати и выдвинул ящик белого отделения.
— Четыре, — громко объявил он и записал в протокол.
Потом вскрыл печати второго отделения. Шары с грохотом посыпались в лоток.
— Сто двенадцать.
Атаману подали булаву. Он поднял ее над головой. Все встали.
— Достоин смерти!
Старики, до этого стоявшие с высокими посохами, прислонив их нижним концом к правой ноге, а верхний конец откинув на всю длину вытянутой руки, — согнули руки, приложив верхний конец посоха к груди. Это означало утверждение приговора.
— Достоин смерти, — уже утвердительно повторил атаман и опустился на стул.
Рука писаря, украшенная перстнем с голубым овальным камнем, забегала по бумаге. Павло смотрел на эту торопливую руку, на перстень, и ему все это казалось странно диким и совершенно непонятным: «Неужели свершилось?» Конвойные, как-то стесняясь, подтолкнули его прикладами. Один из конвойных, хорошо известный ему парубок, со вздохом сказал:
— Вот какие дела, дядько Павло.
Офицеры нарочито громко пересмеивались, выходили во двор.