Наука любви (сборник)
Шрифт:
XIII
Бремя утробы своей безрассудно исторгла Коринна
И, обессилев, лежит. С жизнью в ней борется смерть.
Втайне решилась она на опасное дело; я вправе
Гневаться… Только мой гнев меньше, чем страх за нее.
Все же она понесла – от меня, я так полагаю.
Впрочем, порой я готов верным возможное счесть…
Матерь Исида, чей край [201] – плодородные пашни Канопа,
И Паретоний, и Фар с рощами пальм, и Мемфис,
Чьи те равнины, где Нил, по широкому руслу скатившись,
Целой седмицей ворот [202] к морю выносит волну!
Систром твоим заклинаю тебя и Анубиса ликом:
Вечно Осирис честной пусть твои таинства чтит,
Пусть не поспешно змея проползает вокруг приношений,
В шествии рядом с тобой Апис рогатый идет! [203]
Взор свой сюда обрати, в одной двоих ты помилуй:
Жизнь госпоже возврати, мне же – она возвратит.
Часто в Исидины дни тебе она в храме служила,
Галлы-жрецы между тем кровью пятнали твой лавр.
Ты ведь жалеешь всегда беременных женщин, которым
Груз потаенный напряг гибкость утративший стан.
Будь благосклонна, внемли, о Илифия [204] , жарким моленьям!
Верь мне, достойна она милостей щедрых твоих.
В белых одеждах я сам почту твой алтарь фимиамом,
Сам по обету дары к светлым стопам я сложу.
Надпись добавлю я к ним: «Назон – за спасенье Коринны».
О, поощри же, молю, надпись мою и дары!
Если же в страхе таком и советовать можно, – Коринна,
Больше подобных боев не затевай никогда!
XIV
Подлинно ль женщинам впрок, что они не участвуют в битвах
И со щитом не идут в грубом солдатском строю,
Если себя без войны они собственным ранят оружьем,
Слепо берутся за меч, с жизнью враждуя своей?
Та, что пример подала выбрасывать нежный зародыш, —
Лучше погибла б она в битве с самою собой!
Если бы в древности так матерям поступать полюбилось,
Сгинул бы с этаким злом весь человеческий род!
Снова пришлось бы искать того, кто в мире пустынном
Стал бы каменья бросать [205] , вновь зачиная людей.
Кто бы Приамову мощь сокрушил, когда бы Фетида,
Моря богиня, свой плод не захотела носить?
Если в тугом животе не оставила б Илия [206] двойню,
Кто бы тогда основал этот властительный Град?
Если б в утробе своей погубила Энея Венера,
То не пришлось бы земле в будущем Цезарей знать.
Так же погибла б и ты, хоть могла уродиться прекрасной,
Если б отважилась мать сделать, что сделала ты.
Сам я, кому умереть от любви предназначено, вовсе
Не родился бы на свет, не пожелай моя мать.
Можно ль незрелую гроздь срывать с лозы виноградной?
Можно ль жестокой рукой плод недоспелый снимать?
Свалятся сами, созрев. Рожденному дай развиваться.
Стоит чуть-чуть потерпеть, если наградою – жизнь.
Что же утробу язвить каким-то особым оружьем?
Как нерожденных детей ядом смертельным травить?
Все колхидянку [207] винят, обагренную кровью младенцев;
Каждому Итиса жаль: мать погубила его.
Матери-звери они. Но у каждой был горестный повод:
Обе мстили мужьям, кровь проливая детей.
Вы же скажите, какой вас Терей иль Ясон побуждает
С дрожью, смущенной рукой тело свое поражать?
Сроду не делали так и в армянских логовах тигры;
Разве решится сгубить львица потомство свое?
Женщины ж этим грешат, хоть нежны, – и ждет их возмездье:
Часто убившая плод женщина гибнет сама, —
Гибнет, – когда же ее на костер несут, распустивши
Волосы, каждый в толпе громко кричит: «Поделом!»
Пусть же мои растворятся слова в просторах эфира!
Пусть предсказанья мои станут лишь звуком пустым!
Боги благие, лишь раз без вреда согрешить ей дозвольте…
Но и довольно: потом пусть наказанье несет.
XV
Палец укрась, перстенек, моей красавице милой.
Это подарок любви, в этом вся ценность его.
Будь ей приятен. О, пусть мой дар она с радостью примет,
Пусть на пальчик себе тотчас наденет его.
Так же ей будь подходящ, как она для меня подходяща.
Будь ей удобен, не жми тоненький пальчик ее.
Счастье тебе! Забавляться тобой госпожа моя будет, —
Сделав подарок, ему сам я завидовать стал…
Если б своим волшебством в тот перстень меня обратила
Дева Ээи иль ты, старец Карпафских пучин! [208]
Стоило б мне пожелать коснуться грудей у любимой
Или под платье ее левой проникнуть рукой,
Я соскользнул бы с перста, хоть его и сжимал бы вплотную,
Чудом расширившись, к ней я бы на лоно упал.
Или печатью служа для писем ее потаенных, —
Чтобы с табличек не стал к камешку воск приставать, —
Я прижимался б сперва к губам красавицы влажным…
Только б на горе себе не припечатать письма!..
Если ж меня уложить захочет любимая в ларчик,
Я откажусь, я кольцом палец сожму потесней…
Пусть никогда, моя жизнь, для тебя я не стану обузой.
Пусть твой палец всегда с легкостью носит свой груз.
Ты, не снимая меня, купайся в воде подогретой,
Ведь не беда, коль струя под самоцвет попадет…
Голая будешь… И плоть у меня от желанья взыграет…
Будучи перстнем, я все ж дело закончу свое…
Что по-пустому мечтать?.. Ступай же, подарок мой скромный!
Смысл его ясен: тебе верность я в дар приношу.
XVIII
Ты, свою песню ведя, подошел уж к Ахиллову гневу
И облекаешь в доспех связанных клятвой мужей,
Я же, о Макр [209] , ленюсь под укромною сенью Венеры,
Крупные замыслы все нежный ломает Амур.
Сколько уж раз «Отойди, не мешай!» говорил я подруге,
Но на колени ко мне тотчас садится она!
Или «Мне стыдно…» скажу, – а милая чуть ли не в слезы.
«Горе мне! – шепчет, – моей стал ты стыдиться любви…»
Шею мою обовьет и тысячью жарких лобзаний
Вдруг мне осыплет лицо, – я погибаю от них!
Я побежден, от боев отвлекает меня вдохновенье:
Битв домашних певец, подвиги славлю свои.
Скипетр я все же держал, как мог, и трагедия [210] все же
Двигалась, с этим трудом справиться я бы сумел.
Плащ мой Амур осмеял, и цветные котурны, и скипетр:
Рано его я схватил и недостойной рукой!
В сторону был уведен своенравной красавицы волей
И о котурнах забыл: правил триумф свой Амур.
Делаю то, что могу: обучаю науке любовной
(Горе! Я сам удручен преподаваньем своим!),
Иль сочиняю [211] , как шлет Пенелопа известье Улиссу,
Иль как у моря, одна, слезы, Филлида, ты льешь, —
Всё, что Парис, Макарей и Ясон, благодарности чуждый,
Будут читать, Ипполит и Ипполитов отец;
Всё, что, выхватив меч, сказала бы в горе Дидона
Или же Лесбоса дочь, лиры Эолии друг.
Скоро же ты, мой Сабин [212] , объехал весь мир и вернулся,
Из отдаленных краев письма-ответы привез! Значит,
Улисса печать Пенелопой опознана верной,
Мачеха Федра прочла, что написал Ипполит;
Благочестивый Эней прекрасной ответил Элиссе;
Есть и к Филлиде письмо… если Филлида жива!
До Ипсипилы дошли Ясона печальные строки;
Милая Фебу, во храм лиру, лесбийка, отдай!..
Все же в стихах и твоих, о Макр, воспеватель сражений,
Голос порой подает золотокудрый Амур:
Там и Парис, и жена, что неверностью славу снискала,
И Лаодамия, смерть мужу принявшая вслед…
Знаю тебя хорошо: ты любовь воспеваешь охотней,
Нежели брани, ты в мой перебираешься стан!
XIX
Если жену сторожить ты, дурень, считаешь излишним,
Хоть для меня сторожи, чтобы я жарче пылал!
Вкуса в дозволенном нет, запрет возбуждает острее;
Может лишь грубый любить то, что дозволит другой.
Мы ведь любовники, нам и надежды, и страхи желанны,
Пусть иногда и отказ подогревает наш пыл.
Что мне удача в любви, коль заране успех обеспечен?
Я не люблю ничего, что не сулило бы мук.
Этот мне свойственный вкус лукавой подмечен Коринной, —
Хитрая, знает она, чем меня лучше поймать.
Ах, притворялась не раз, на боль головную ссылалась!
Как же я медлил тогда, как не хотел уходить…
Ах, сколько раз обвиняла меня, и невинный виновник
Нехотя вид принимал, будто и впрямь виноват.
Так, меня обманув и раздув негорячее пламя,
Снова готова была страстным ответить мольбам.
Сколько и нежностей мне, и ласковых слов расточала!
А целовала меня – боги! – о, сколько и как!
Так же и ты, которая взор мой пленила недавно,
Чаще со мною лукавь, чаще отказывай мне,
Чаще меня заставляй лежать у тебя на пороге,
Холод подолгу терпеть ночью у двери твоей.
Так лишь крепнет любовь, в упражнении долгом мужает,
Вот чего требую я, вот чем питается страсть.
Скучно становится мне от любви беспрепятственной, пресной:
Точно не в меру поел сладкого – вот и мутит.
Если б Данаю отец не запрятал в железную башню,
От Громовержца она вряд ли бы плод принесла.
Зорко Юнона блюла телицу рогатую – Ио, —
И Громовержцу вдвойне Ио милее была.
Тот, кто любит владеть доступным, пусть обрывает
Листья с деревьев, пускай черпает воду из рек.
Только обманом держать любовника женщина может…
Сколько советов, увы, против себя я даю!
Не возражает иной, а мне попустительство тошно:
Ищут меня – я бегу, а убегают – гонюсь.
Ты же, который в своей красавице слишком уверен,
Лучше, как спустится ночь, вход на замок запирай.
Да разузнай наконец, кто в дверь то и дело стучится
Тайно, собаки с чего брешут в ночной тишине,
Что за таблички тишком проворная носит служанка
И почему госпожа часто ночует одна?
Пусть до мозга костей тебя пробирает тревога, —
Дай же мне повод хоть раз ловкость свою проявить.
Тот пусть лучше песок на пустынном ворует прибрежье,
Кто в неразумье своем любит жену дурака.
Предупреждаю тебя: коль верить слепо супруге
Не перестанешь, моей быть перестанет она.
Много всего я терпел, надеялся я, что сумею,
Как ты ее ни храни, все же тебя обойти.
Ты же, бесстрастный, готов терпеть нестерпимое мужу:
Все дозволяешь – и вот я уж любить не могу.
Так уж, несчастному, мне никогда и не ведать запрета?
Ночью уже никогда мести грозящей не ждать?
Страха не знать? Не вздыхать сквозь сон, ни о чем не волнуясь?
Повода мне не подашь смерти твоей пожелать?
Что мне в супруге таком? На что мне податливый сводник?
Нравом порочным своим губишь ты счастье мое.
Ты бы другого нашел, кому терпеливые любы…
Если соперником звать хочешь меня – запрещай!
Книга третья
I
Древний высится лес, топора не знававший от века.
Веришь невольно, что он тайный приют божества.
Ключ священный в лесу и пещера с сосульками пемзы,
И отовсюду звучат нежные жалобы птиц.
Там, когда я бродил в тени под листвою древесной
В думах, куда же теперь Муза направит мой труд,
Вижу Элегию вдруг: узлом – благовонные кудри,
Только одна у нее будто короче нога;
Дивной красы, с оживленным лицом, в одежде тончайшей, —
Даже уродство ноги лишь украшало ее.
Властная вдруг подошла и Трагедия шагом широким,
Грозно свисали на лоб волосы; плащ до земли.
Левой рукою она помахала скипетром царским,
Стройные голени ей сжали котурнов ремни.
Первой сказала она: «Когда же любить перестанешь
Ты, к увещаньям моим не преклоняющий слух?
О похожденьях твоих на пьяных болтают пирушках,
В людных толкуют местах, на перекрестке любом,
Пальцем частенько в толпе на поэта указывать стали:
«Вот он тот, кого сжег страстью жестокий Амур!»
Не замечаешь ты сам, что становишься притчею Рима…
Как же не стыдно тебе все про себя разглашать?
Петь о важнейшем пора, вдохновляться вакхическим тирсом [213] , —
Время довольно терять, труд начинай покрупней!
Ты унижаешь свой Дар. Воспевай деянья героев!
Скажешь ты: нынешний труд больше подходит тебе —
Хватит забавных стихов, что успел ты сложить для девчонок;
Были напевы твои с юностью ранней в ладу.
Славу доставить теперь ты обязан трагедии римской,
И вдохновенье твое выполнит волю мою!»
Так она кончила речь в своих театральных котурнах
И покачала главой в пышном уборе кудрей.
И, на нее покосясь, улыбнулась Элегия, вижу, —
Мирт держала она, помнится, в правой руке.
«Что порицаешь меня, Трагедия гордая, речью
Важной? – сказала. – Ужель важной не можешь не быть?
Не погнушалась и ты неравным стихом выражаться,
Ты, состязаясь со мной, мой применила размер?
Нет, величавых стихов со своими равнять я не смею,
Твой затмевает дворец скромные сени мои.
Ветрена я, и мил мне Амур, он ветреник тоже,
Избранный мною предмет – по дарованьям моим.
Бога игривого мать без меня грубовата была бы,
Я родилась, чтобы ей верною спутницей быть.
Все-таки я кое в чем и сильнее тебя: я такое
Переношу, от чего хмурятся брови твои.
Дверь, которую ты не откроешь тяжелым котурном,
Я открываю легко резвой своей болтовней.
Не научила ли я и Коринну обманывать стража,
И на измену склонять верность надежных замков,
Тайно с постели вставать, развязав поясок у сорочки,
И в полуночной тиши шагом неслышным ступать?
Мало ли я на жестоких дверях повисала табличкой,
Не побоясь, что меня каждый прохожий прочтет!
Помню и то, как не раз, за пазухой прячась рабыни,
Я дожидалась, когда ж сторож свирепый уйдет.
Раз на рожденье меня в подарок послал ты – и что же?
Варварка тут же, разбив, в воду швырнула меня.
Первой взрастила в тебе я счастливое семя таланта.
Это мой дар… А его требует нынче – она!» Кончили.
Я же сказал: «Заклинаю вас вами самими
Слух беспристрастно склонить к полным смиренья словам.
Та мне во славу сулит котурн высокий и скипетр —
С уст уж готов у меня звук величавый слететь…
Эта же – нашей любви обещает бессмертье… Останься ж
И продолжай прибавлять краткие к длинным стихам!
Лишь ненадолго певцу, Трагедия, даруй отсрочку:
Труд над тобой – на века, ей мимолетный милей…»
И согласилась она… Торопитесь, любовные песни!
Есть еще время – а там труд величавее ждет.
IV
Сторожа, строгий супруг, к молодой ты приставил подруге.
Полно! Себя соблюдать женщине надо самой.
Коль не от страха жена безупречна, то впрямь безупречна, —
А под запретом она, хоть не грешит, а грешна…
Тела блюдешь чистоту, а душа все равно любодейка…
Женщину не устеречь против желанья ее.
Женскую душу сберечь никакие не смогут затворы:
Кажется, всё на замке, – а соблазнитель проник!
Меньше грешат, коль можно грешить; дозволенье измены
Тупит само по себе тайной мечты остроту.
Верь мне, супруг: перестань порок поощрять запрещеньем, —
Лучше поборешь его, если уступишь ему.
Видел я как-то коня: он узде не хотел подчиниться
И, закусив удила, молнии несся быстрей, —
Но покорился и встал, ощутив, что на трепаной гриве
Мягкие вожжи лежат, что ослабела узда.
Все, что запретно, влечет; того, что не велено, жаждем.
Стоит врачу запретить, просит напиться больной…
Сто было глаз на челе у Аргуса, сто на затылке, —
Все же Амур – и лишь он – часто его проводил.
В прочный спальный покой из железа и камня Данаю
Девой невинной ввели, – матерью стала и там.
А Пенелопа, хотя никакой не имелось охраны,
Все же осталась чиста средь молодых женихов.
Больше хотим мы того, что другой бережет. Привлекает
Вора охрана сама. Редкий доступному рад.
К женщине часто влечет не краса, а пристрастье супруга:
Что-то в ней, видимо, есть, что привязало его…
Честной не будь взаперти, – изменяя, ты будешь милее.
Слаще волненья любви, чем обладанье красой.
Пусть возмущаются, – нам запретное слаще блаженство,
Та лишь нам сердце пленит, кто пролепечет:
«Боюсь!» Кстати, держать под замком не дозволено женщин свободных,
Так устрашают одних иноплеменных рабынь.
Ежели вправе сказать ее сторож: моя, мол, заслуга… —
Так за невинность ее надо раба похвалить!
Подлинно тот простоват, кто измен не выносит подруги,
И недостаточно он с нравами Рима знаком.
Ведь при начале его – незаконные Марсовы дети:
Илией Ромул рожден, тою же Илией – Рем.
Да и при чем красота, если ты целомудрия ищешь?
Качествам этим, поверь, не совместиться никак.
Если умен ты, к жене снисходителен будь и не хмурься,
К ней применять перестань грозного мужа права.
Жениных лучше друзей приветствуй (их будет немало!) —
Труд не велик, но тебя вознаградит он вполне.
Ты молодежных пиров постоянным участником станешь,
Дома, не делая трат, много накопишь добра.
VII
Иль не прекрасна она, эта женщина? Иль не изящна?
Или всегда не влекла пылких желаний моих?
Тщетно, однако, ее я держал, ослабевший, в объятьях,
Вялого ложа любви грузом постыдным я был.
Хоть и желал я ее, и она отвечала желаньям,
Не было силы во мне, воля дремала моя.
Шею, однако, мою она обнимала руками
Кости слоновой белей или фригийских снегов;
Нежно дразнила меня сладострастным огнем поцелуев,
Ласково стройным бедром льнула к бедру моему.
Сколько мне ласковых слов говорила, звала «господином», —
Все повторяла она, чем возбуждается страсть.
Я же, как будто меня леденящей натерли цикутой,
Был полужив, полумертв, мышцы утратили мощь.
Вот и лежал я, как пень, как статуя, груз бесполезный, —
Было бы трудно решить, тело я или же тень?
Что мне от старости ждать (коль мне предназначена старость),
Если уж юность моя так изменяет себе? Ах!
Я стыжусь своих лет: ведь я и мужчина и молод, —
Но не мужчиной я был, не молодым в эту ночь…
Встала с постели она, как жрица, идущая к храму
Весты, иль словно сестра, с братом расставшись родным…
Но ведь недавно совсем с белокурою Хлидой и с Либой,
Да и с блестящей Пито был я достоин себя,
И, проводя блаженную ночь с прекрасной Коринной,
Воле моей госпожи был я послушен во всем.
Сникло ли тело мое, фессалийским отравлено ядом?
Или же я ослабел от наговорной травы?
Ведьма ли имя мое начертала на воске багряном
И проколола меня в самую печень иглой?
От чародейства и хлеб становится злаком бесплодным,
От ворожбы в родниках пересыхает вода;
Падают гроздья с лозы и желуди с дуба, лишь только
Их околдуют, и сам валится с дерева плод.
Так почему ж ворожбе не лишать нас и мощи телесной?
Вот, может быть, почему был я бессилен в ту ночь…
И, разумеется, – стыд… И он был помехою делу,
Слабости жалкой моей был он причиной второй…
А ведь какую красу я видел, к ней прикасался!
Так лишь сорочке ее к телу дано приникать.
От прикасанья к нему вновь юношей стал бы и Нестор,
Стал бы, годам вопреки, юным и сильным Тифон…
В ней подходило мне все, – подходящим не был любовник…
Как же мне к просьбам теперь, к новым мольбам прибегать?
Думаю, больше того: раскаялись боги, что дали
Мне обладать красотой, раз я их дар осрамил.
Принятым быть у нее я мечтал – приняла, допустила;
И целовать? – целовал; быть с нею рядом? – и был.
Даже и случай помог… Но к чему мне держава без власти?
Я, как заядлый скупец, распорядился добром.
Так, окруженный водой, от жажды Тантал томится
И никогда не сорвет рядом висящих плодов…
Так покидает лишь тот постель красавицы юной,
Кто отправляется в храм перед богами предстать…
Мне не дарила ль она поцелуев горячих и нежных?
Тщетно!.. По-всякому страсть не возбуждала ль мою?
А ведь и царственный дуб, и твердый алмаз, и бездушный
Камень могла бы она ласкою тронуть своей.
Тронуть тем боле могла б человека живого, мужчину…
Я же, – я не был живым, не был мужчиною с ней.
Перед глухими зачем раздавалось бы Фемия [214] пенье?
Разве Фамира-слепца живопись может пленить?
Сколько заране себе обещал я утех потаенно,
Сколько различных забав мне рисовала мечта!
А между тем лежало мое полумертвое тело,
На посрамление мне, розы вчерашней дряблей.
Ныне же снова я бодр и здоров, не ко времени крепок,
Снова на службу я рвусь, снова я требую дел.
Что же постыдно тогда я поник, наихудший из смертных
В деле любви? Почему сам был собой посрамлен?
Вооруженный Амур, ты сделал меня безоружным,
Ты же подвел и ее, – весь я сгорел со стыда!
А ведь подруга моя и руки ко мне простирала,
И поощряла любовь лаской искусной сама…
Но, увидав, что мой пыл никаким не пробудишь искусством
И что, свой долг позабыв, я лишь слабей становлюсь,
Молвила: «Ты надо мной издеваешься? Против желанья
Кто же велел тебе лезть, дурень, ко мне на постель?
Иль тут пронзенная шерсть виновата колдуньи ээйской,
Или же ты изнурен, видно, любовью с другой…»
Миг – и, с постели скользнув в распоясанной легкой рубашке,
Не постеснялась скорей прочь убежать босиком.
А чтоб служанки прознать не могли про ее неудачу,
Скрыть свой желая позор, дать приказала воды.
VIII
Кто почитает еще благородные ныне искусства?
Ценными кто назовет нежные ныне стихи?
В прежнее время талант – и золота был драгоценней;
Нынче невеждой слывешь, если безденежен ты.
Книжки мои по душе пришлись владычице сердца:
Вход моим книжкам открыт, сам же я к милой не вхож.
Хоть расхвалила меня, для хваленого дверь на запоре, —
Вот и слоняюсь – позор! – вместе с талантом своим!
Всадник богатый, на днях по службе достигнувший ценза [215] ,
Кровью напившийся зверь, ею теперь предпочтен.
Жизнь моя! Как же его в руках ты сжимаешь прекрасных?
Как ты сама, моя жизнь, терпишь объятья его?
Знай, что его голова к военному шлему привычна,
Знай, – опоясывал меч стан его, льнущий к тебе;
Левой рукой с золотым, лишь недавно заслуженным перстнем [216]
Щит он держал; прикоснись к правой: она же в крови!
В силах притронуться ты к руке, умертвившей кого-то?
Горе! Ведь прежде была сердцем чувствительна ты!
Только на шрамы взгляни, на знаки бывалых сражений, —
Добыл он телом одним все, что имеет теперь.
Хвастать, пожалуй, начнет, как много людей перерезал, —
Все-таки трогаешь ты, жадная, руку его!
Я же, Феба и Муз чистейший священнослужитель,
У непреклонных дверей тщетно слагаю стихи!
Умные люди, к чему вам беспечная наша наука?
Нужны тревоги боев, грубая жизнь лагерей.
Что совершенствовать стих? Выводите-ка первую сотню [217] !..
Лишь пожелай, преуспеть так же ты мог бы,
Гомер! Зная, что нет ничего всемогущее денег, Юпитер
С девой, введенной в соблазн, сам расплатился собой:
Без золотых и отец был суров, и сама недоступна,
В башне железной жила, двери – из меди литой.
Но лишь в червонцы себя превратил обольститель разумный, —
Дева, готова на все, тотчас одежды сняла.
В век, когда в небесах Сатурн господствовал [218] старый,
В недрах ревниво земля много богатств берегла.
Золото и серебро, и медь и железо таились
Рядом с царством теней, – их не копили тогда.
То ли земные дары: пшеница, не знавшая плуга;
Соты, доступные всем, в дуплах дубовых; плоды…
Землю в то время никто сошником могучим не резал,
Поля от поля межой не отделял землемер.
Не бороздило зыбей весло, погруженное в воду,
Каждому берег морской краем казался пути.
Против себя ты сама искусилась, людская природа,
И одаренность твоя стала тебе же бедой.
Вкруг городов для чего воздвигаем мы стены и башни,
Вооружаем зачем руки взаимной враждой?
Море тебе для чего? Человек, довольствуйся сушей.
В третье ли царство свое мнишь небеса превратить?
А почему бы и нет, когда удостоены храмов
Либер, Ромул, Алкид, Цезарь с недавней поры? [219]
Не урожаев мы ждем от земли, – мы золота ищем.
Воин в богатстве живет, добытым кровью его.
В курию [220] бедный не вхож: обусловлен почет состояньем, —
Всадник поэтому строг и непреклонен судья…
Пусть же хоть всё заберут, – и Марсово поле, и Форум;
Распоряжаются пусть миром и грозной войной, —
Только б не грабили нас, любовь бы нашу не крали:
Лишь бы они беднякам чем-либо дали владеть…
Ныне же, если жена и с сабинкою [221] схожа суровой,
Держит ее, как в плену, тот, кто на деньги щедрей.
Сторож не пустит: она за меня, мол, дрожит, – из-за мужа…
А заплати я – уйдут тотчас и сторож, и муж!
Если какой-нибудь бог за влюбленных мстит обделенных,
Пусть он богатства сотрет неблаговидные в прах!
IX
[222]
Если над Мемноном [223] мать и мать над Ахиллом рыдала,
Если удары судьбы трогают вышних богинь, —
Волосы ты распусти, Элегия скорбная, ныне:
Ныне по праву, увы, носишь ты имя свое [224] .
Призванный к песням тобой Тибулл, твоя гордость и слава, —
Ныне бесчувственный прах на запылавшем костре.
Видишь, Венеры дитя колчан опрокинутым держит;
Сломан и лук у него, факел сиявший погас;
Крылья поникли, смотри! Сколь жалости мальчик достоин!
Ожесточенной рукой бьет себя в голую грудь;
Кудри спадают к плечам, от слез струящихся влажны;
Плач сотрясает его, слышатся всхлипы в устах…
Так же, преданье гласит, на выносе брата Энея,
Он из дворца твоего вышел, прекраснейший Юл…
Ах, когда умер Тибулл, омрачилась не меньше Венера,
Нежели в час, когда вепрь юноше [225] пах прободал…
Мы, певцы, говорят, священны, хранимы богами;
В нас, по сужденью иных, даже божественный дух…
Но оскверняется все, что свято, непрошеной смертью,
Руки незримо из тьмы тянет она ко всему.
Много ли мать и отец помогли исмарийцу Орфею [226] ?
Много ли проку, что он пеньем зверей усмирял?
Лин [227] – от того же отца, и все ж, по преданью, о Лине
Лира, печали полна, пела в лесной глубине.
И меонийца добавь – из него, как из вечной криницы,
Ток пиэрийской струи пьют песнопевцев уста.
В черный, однако, Аверн [228] и его погрузила кончина…
Могут лишь песни одни жадных избегнуть костров.
Вечно живут творенья певцов: и Трои осада,
И полотно, что в ночи вновь распускалось хитро…
Так, Немесиды вовек и Делии [229] имя пребудет, —
Первую пел он любовь, пел и последнюю он.
Что приношения жертв и систры Египта? Что пользы
Нам в чистоте сохранять свой целомудренный одр?
Если уносит судьба наилучших – простите мне дерзость, —
Я усомниться готов в существованье богов.
Праведным будь, – умрешь, хоть и праведен; храмы святые
Чти, – а свирепая смерть стащит в могилу тебя…
Вверьтесь прекрасным стихам… но славный Тибулл бездыханен?
Все-то останки его тесная урна вместит…
Пламя костра не тебя ль унесло, песнопевец священный?
Не устрашился огонь плотью питаться твоей.
Значит, способно оно и храмы богов золотые
Сжечь, – коль свершило, увы, столь святотатственный грех.
Взор отвратила сама госпожа эрицинских святилищ
И – добавляют еще – слез не могла удержать…
Все же отраднее так, чем славы и почестей чуждым
На Феакийских брегах [230] в землю немилую лечь.
Тут хоть закрыла ему, уходящему, тусклые очи
Мать и дары принесла, с прахом прощаясь его.
Рядом была и сестра, материнскую скорбь разделяла,
Пряди небрежных волос в горе руками рвала.
Здесь Немесида [230] была… и первая… та… Целовали
Губы твои, ни на миг не отошли от костра.
И перед тем как уйти, промолвила Делия: «Счастья
Больше со мною ты знал, в этом была твоя жизнь!»
Но Немесида в ответ: «Что молвишь? Тебе б мое горе!
Он, умирая, меня слабой рукою держал».
Если не имя одно и не тень остается от смертных,
То в Елисейских полях будет Тибулла приют.
Там навстречу ему, чело увенчав молодое
Лаврами, с Кальвом [231] твоим выйди, ученый Катулл!
Выйди, – коль ложно тебя обвиняют в предательстве друга [232] , —
Галл, не умевший щадить крови своей и души!
Тени их будут с тобой, коль тени у тел существуют.
Благочестивый их сонм ты увеличил, Тибулл.
Мирные кости – молю – да покоятся в урне надежной,
Праху, Тибулл, твоему легкой да будет земля.
XI
Много я, долго терпел, – победили терпенье измены.
Прочь из усталой груди, страсти позорной огонь! Кончено!
Вновь я свободу обрел, порвал свои цепи, —
Их я носил не стыдясь, ныне стыжусь, что носил.
Я победил, я любовь наконец попираю ногами.
Поздно же я возмужал, поздно окрепли рога!
Переноси и крепись. Себя оправдает страданье, —
Горьким нередко питьем хворый бывал исцелен…
Все сносил я, терпел, что меня прогоняли с порога,
Что, унижая себя, спал я на голой земле.
Ради другого, того, кто в объятьях твоих наслаждался,
Мог я, как раб, сторожить наглухо замкнутый дом!
Видел я, как из дверей выходил утомленный любовник, —
Так заслуженный в боях еле бредет инвалид.
Хуже еще, что меня, выходя из дверей, замечал он, —
Злому врагу моему столько б изведать стыда!
Было ль хоть раз, чтобы рядом с тобой я не шел на прогулке,
Я, возлюбленный твой, сопроводитель и страж?
Нравилась, видно, ты всем: недаром ты мною воспета, —
Ты через нашу любовь многих любовь обрела…
Ах, для чего вспоминать языка вероломного низость?
Ты, и богами клянясь, мне на погибель лгала!
А с молодыми людьми на пирах перегляды и знаки,
Этот условный язык, слов затемняющий смысл?..
Раз ты сказалась больной, – бегу вне себя, прибегаю, —
Что же? Больна ты иль нет, знал мой соперник верней…
Вот что привык я терпеть, да еще умолчал я о многом…
Ныне другого ищи, кто бы терпел за меня! Поздно!
Уже мой корабль, по обету цветами увитый,
Внемлет бестрепетно шум морем вздымаемых волн…
Зря перестань расточать меня покорявшие раньше
Ласки и речи, – теперь я не такой уж глупец…
Борются все же в груди любовь и ненависть… Обе
Тянут к себе, но уже… чую… любовь победит!
Я ненавидеть начну… а если любить, то неволей:
Ходит же бык под ярмом, хоть ненавидит ярмо.
Прочь от измен я бегу, – красота возвращает из бегства;
Нрав недостойный претит, – милое тело влечет.
Так, не в силах я жить ни с тобой, ни в разлуке с тобою,
Сам я желаний своих не в состоянье постичь.
Если б не так хороша ты была иль не так вероломна!
Как не подходит твой нрав к этой чудесной красе!
Мерзки поступки твои, – а внешность любить призывает…
Горе! Пороки ее ей уступают самой.
Сжалься! Тебя я молю правами нам общего ложа,
Всеми богами (о, пусть терпят обманы твои!),
Этим прекрасным лицом, божеством для меня всемогущим,
Сжалься, ради очей, очи пленивших мои:
Будь хоть любой, но моей, навеки моей… Рассуди же,
Вольной желаешь ли ты иль подневольной любви?
Время поднять паруса и ветрам отдаться попутным:
Я ведь, желай не желай, вынужден буду любить!..