Наука любви (сборник)
Шрифт:
Орфей
После, шафранным плащом облаченный, по бездне воздушной
Вновь отлетел Гименей, к брегам отдаленным киконов
Мчится – его не к добру призывает там голос Орфея.
Все-таки бог прилетел; но с собой ни торжественных гимнов
Он не принес, ни ликующих лиц, ни счастливых предвестий.
Даже и светоч в руке Гименея трещит лишь и дымом
Едким чадит и, колеблясь, никак разгореться не может.
Но тяжелей был исход, чем начало. Жена молодая,
В сопровожденье наяд по зеленому лугу блуждая, —
Мертвою пала, в пяту уязвленная зубом змеиным.
Вещий родопский певец, обращаясь к Всевышним, супругу
Долго оплакивал. Он обратиться пытался и к теням,
К Стиксу дерзнул он сойти, Тенарийскую щель миновал он,
Сонмы бесплотных теней, замогильные призраки мертвых,
И к Персефоне проник и к тому, кто в безрадостном царстве
Самодержавен, и так, для запева ударив по струнам,
Молвил: «О вы, божества, чья вовек под землею обитель,
Здесь, где окажемся все, сотворенные смертными! Если
Можно, отбросив речей извороты лукавых, сказать вам
Правду, дозвольте. Сюда я сошел не с тем, чтобы мрачный
Тартар увидеть, не с тем, чтоб чудовищу, внуку Медузы,
Шею тройную связать, с головами, где вьются гадюки.
Ради супруги пришел. Стопою придавлена, в жилы
Яд ей змея излила и похитила юные годы.
Горе хотел я стерпеть. Старался, но побежден был
Богом Любви: хорошо он в пределах известен наземных, —
Столь же ль и здесь – не скажу; уповаю, однако, что столь же.
Если не лжива молва о былом похищенье, – вас тоже
Соединила Любовь! Сей ужаса полной юдолью,
Хаоса бездной молю и безмолвьем пустынного царства:
Вновь Эвридики моей заплетите короткую участь!
Все мы у вас должники; помедлив недолгое время,
Раньше ли, позже ли – все в приют поспешаем единый.
Все мы стремимся сюда, здесь дом наш последний; вы двое
Рода людского отсель управляете царством обширным.
Так и она: лишь ее положенные годы созреют,
Будет под властью у вас: возвращенья прошу лишь на время.
Если же милость судеб в жене мне откажет, отсюда
Пусть я и сам не уйду: порадуйтесь смерти обоих».
Внемля, как он говорит, как струны в согласии зыблет,
Души бескровные слез проливали потоки. Сам Тантал
Тщетно воды не ловил. Колесо Иксионово стало.
Птицы печень клевать перестали; Белиды на урны
Облокотились; и сам, о Сизиф, ты уселся на камень!
Стали тогда Эвменид, побежденных пеньем, ланиты
Влажны впервые от слез, – и уже ни царица-супруга,
Ни властелин преисподних мольбы не исполнить не могут.
Вот Эвридику зовут; меж недавних теней пребывала,
А выступала едва замедленным раною шагом.
Принял родопский герой нераздельно жену и условье:
Не обращать своих взоров назад, доколе не выйдет
Он из Авернских долин, – иль отымется дар обретенный.
Вот уж в молчанье немом по наклонной взбираются оба
Темной тропинке, крутой, густою укутанной мглою.
И уже были они от границы земной недалеко, —
Но, убоясь, чтоб она не отстала, и в жажде увидеть,
Полный любви, он взор обратил, и супруга – исчезла!
Руки простер он вперед, объятья взаимного ищет,
Но понапрасну – одно дуновенье хватает несчастный.
Смерть вторично познав, не пеняла она на супруга.
Да и на что ей пенять? Иль разве на то, что любима?
Голос последним «прости» прозвучал, но почти не достиг он
Слуха его; и она воротилась в обитель умерших.
Смертью двойною жены Орфей поражен был, – как древле
Тот, устрашившийся пса с головами тремя, из которых
Средняя с цепью была, и не раньше со страхом расстался,
Нежель с природой своей, – обратилася плоть его в камень!
Или как оный Олен, на себя преступленье навлекший,
Сам пожелавший вины; о Летея несчастная, слишком
Ты доверяла красе: приникавшие прежде друг к другу
Груди – утесы теперь, опорой им влажная Ида.
Он умолял и вотще переплыть порывался обратно, —
Лодочник не разрешил; однако семь дней неотступно,
Грязью покрыт, он на бреге сидел без Церерина дара.
Горем, страданьем души и слезами несчастный питался.
И, бессердечьем богов попрекая подземных, ушел он
В горы Родопы, на Гем, поражаемый северным ветром.
Вот созвездием Рыб морских заключившийся третий
Год уж Титан завершил, а Орфей избегал неуклонно
Женской любви. Оттого ль, что к ней он желанье утратил
Или же верность хранил – но во многих пылала охота
Соединиться с певцом, и отвергнутых много страдало.
Стал он виной, что за ним и народы фракийские тоже,
Перенеся на юнцов недозрелых любовное чувство,
Краткую жизни весну, первины цветов обрывают.
Кипарис
Некий был холм, на холме было ровное плоское место;
Все зеленело оно, муравою покрытое. Тени
Не было вовсе на нем. Но только лишь сел на пригорок
Богорожденный певец и ударил в звонкие струны,
Тень в то место пришла: там Хаонии дерево было,
Роща сестер Гелиад, и дуб, вознесшийся в небо;
Мягкие липы пришли, безбрачные лавры и буки,
Ломкий пришел и орех, и ясень, пригодный для копий,
Несуковатая ель, под плодами пригнувшийся илик,
И благородный платан, и клен с переменной окраской;
Лотос пришел водяной и по рекам растущие ивы,
Букс, зеленый всегда, тамариск с тончайшей листвою;
Мирта двухцветная там, в плодах голубых лавровишня;
С цепкой стопою плющи, появились вы тоже, а с вами
И винограда лоза, и лозой оплетенные вязы;
Падубы, пихта, а там и кусты земляничника с грузом
Алых плодов, и награда побед – гибколистная пальма;
С кроной торчащей пришли подобравшие волосы сосны, —
Любит их Матерь богов, ибо некогда Аттис Кибелин,
Мужем здесь быть перестав, в стволе заключился сосновом.
В этом же сомнище был кипарис, похожий на мету,
Деревом стал он, но мальчиком был в то время, любимцем
Бога, что лука струной и струной управляет кифары.
Жил на картийских брегах, посвященный тамошним нимфам,
Ростом огромный олень; широко разветвляясь рогами,
Голову сам он себе глубокой окутывал тенью.
Златом сияли рога. К плечам опускалось, свисая
С шеи точеной его, ожерелье камней самоцветных.
А надо лбом его шар колебался серебряный, тонким
Был он привязан ремнем. Сверкали в ушах у оленя
Около впадин висков медяные парные серьги.
Страха не зная, олень, от обычной свободен боязни,
Часто, ничуть не дичась, и в дома заходил, и для ласки
Шею свою подставлял без отказа руке незнакомой.
Боле, однако, всего, о прекраснейший в племени Кеи,
Был он любезен тебе, Кипарис. Водил ты оленя
На молодые луга и к прозрачной источника влаге.
То оплетал ты цветами рога у животного или,
Всадником на спину сев, туда и сюда направляя
Нежные зверя уста пурпурной уздой, забавлялся.
Знойный был день и полуденный час; от горячего солнца
Гнутые грозно клешни раскалились набрежного Рака,
Раз, притомившись, лег на лужайку со свежей травою
Чудный олень и в древесной тени наслаждался прохладой.
Неосторожно в тот миг Кипарис проколол его острым
Дротом; и, видя, что тот умирает от раны жестокой,
Сам умереть порешил. О, каких приводить утешений
Феб не старался! Чтоб он не слишком скорбел об утрате,
Увещевал, – Кипарис все стонет! И в дар он последний
Молит у Вышних – чтоб мог проплакать он целую вечность.
Вот уже кровь у него от безмерного плача иссякла,
Начали члены его становиться зелеными; вскоре
Волосы, вкруг белоснежного лба ниспадавшие прежде,
Начали прямо торчать и, сделавшись жесткими, стали
В звездное небо смотреть своею вершиною тонкой.
И застонал опечаленный бог. «Ты, оплаканный нами,
Будешь оплакивать всех и пребудешь с печальными!» – молвил.
Гиацинт
Так же тебя, Амиклид, Аполлон поселил бы в эфире,
Если б туда поселить разрешили печальные судьбы.
Выход дозволен иной – бессмертен ты стал. Лишь прогонит
Зиму весна и Овен водянистую Рыбу заступит,
Ты появляешься вновь, распускаясь на стебле зеленом.
Более всех ты отцом был возлюблен моим. Понапрасну
Ждали владыку тогда – земли средоточие – Дельфы.
Бог на Эвроте гостил в то время, в неукрепленной
Спарте. Ни стрелы уже у него не в почете, ни лира;
Сам он себя позабыл; носить готов он тенета
Или придерживать псов, бродить по хребтам неприступным
Ловчим простым. Свой пыл питает привычкою долгой.
Был в то время Титан в середине меж ночью грядущей
И отошедшей, – от них находясь в расстоянии равном.
Скинули платье друзья и, масляным соком оливы
Лоснясь, готовы уже состязаться в метании диска.
Первый метнул, раскачав, по пространству воздушному круг свой
Феб, и пред ним облака разделились от тяжести круга;
Времени много спустя, упадает на твердую землю
Тяжесть, паденьем явив сочетанье искусства и силы.
Неосторожный тогда, любимой игрой возбуждаем,
Круг подобрать поспешил тенариец. Но вдруг содрогнулся
Воздух, и с крепкой земли диск прянул в лицо тебе прямо,
О Гиацинт! Побледнели они одинаково оба —
Отрок и бог. Он в объятия взял ослабевшее тело.
Он согревает его, отирает плачевные раны,
Тщится бегство души удержать, траву прилагая.
Все понапрасну: ничем уж его исцелить невозможно.
Так в орошенном саду фиалки, и мак, и лилея,
Ежели их надломить, на стебле пожелтевшем оставшись,
Вянут и долу свои отягченные головы клонят;
Прямо держаться нет сил, и глядят они маковкой в землю.
Так неподвижен и лик умирающий; силы лишившись,
Шея, сама для себя тяжела, к плечу приклонилась.
«Гибнешь, увы, Эбалид, обманутый юностью ранней! —
Феб говорит. – Эта рана твоя – мое преступленье.
Ты – моя скорбь, погублен ты мной; с моею десницей
Смерть да свяжут твою: твоих похорон я виновник!
В чем же, однако, вина? Так, значит, виной называться
Может игра? Так может виной и любовь называться?
О, если б жизнь за тебя мне отдать или жизни лишиться
Вместе с тобой! Но меня роковые связуют законы.
Вечно ты будешь со мной, на устах незабывших пребудешь;
Лиры ль коснется рука – о тебе запоют мои песни.
Будешь ты – новый цветок – мои стоны являть начертаньем.
После же время придет, и славный герой заключится
В тот же цветок, и прочтут лепестком сохраненное имя».
Так говорят Аполлона уста, предрекая правдиво, —
Кровь между тем, что разлившись вокруг, мураву запятнала,
Кровью уже не была: блистательней червени тирской
Вырос цветок. У него – вид лилии, если бы только
Не был багрян у него лепесток, а у лилий – серебрян.
Мало того Аполлону; он сам, в изъявленье почета,
Стоны свои на цветке начертал: начертано «Ай, ай!»
На лепестках у него, и явственны скорбные буквы.
Спарте позора в том нет, что она родила Гиацинта;
Чтут и доныне его; что ни год, по обычаю предков
Славят торжественно там Гиацинтии – праздник весенний.
Пигмалион
Все же срамных Пропетид смел молвить язык, что Венера
Не божество. И тогда, говорят, из-за гнева богини,
Первыми стали они торговать красотою телесной.
Стыд потеряли они, и уже их чело не краснело:
Камнями стали потом, но не много притом изменились.
Видел их Пигмалион, как они в непотребстве влачили
Годы свои. Оскорбясь на пороки, которых природа
Женской душе в изобилье дала, холостой, одинокий
Жил он, и ложе его лишено было долго подруги.
А меж тем белоснежную он с неизменным искусством
Резал слоновую кость. И создал он образ, – подобной
Женщины свет не видал, – и свое полюбил он созданье.
Было девичье лицо у нее; совсем как живая,
Будто с места сойти она хочет, только страшится.
Вот до чего скрывает себя искусством искусство!
Диву дивится творец и пылает к подобию тела.
Часто протягивал он к изваянию руки, пытая,
Тело пред ним или кость. Что это не кость, побожился б!
Деву целует и мнит, что взаимно; к ней речь обращает,
Тронет – и мнится ему, что пальцы вминаются в тело,
Страшно ему, что синяк на тронутом выступит месте.
То он ласкает ее, то милые девушкам вещи
Дарит: иль раковин ей принесет, иль камешков мелких,
Птенчиков, или цветов с лепестками о тысяче красок,
Лилий, иль пестрых шаров, иль с дерева павших слезинок
Дев Гелиад. Он ее украшает одеждой. В каменья
Ей убирает персты, в ожерелья – длинную шею.
Легкие серьги в ушах, на грудь упадают подвески.
Все ей к лицу. Но не меньше она и нагая красива.
На покрывала кладет, что от раковин алы сидонских,
Ложа подругой ее называет, склоненную шею
Нежит на мягком пуху, как будто та чувствовать может!
Праздник Венеры настал, справляемый всюду на Кипре.
Возле святых алтарей с золотыми крутыми рогами
Падали туши телиц, в белоснежную закланных шею.
Ладан курился. И вот, на алтарь совершив приношенье,
Робко ваятель сказал: «Коль все вам доступно, о боги,
Дайте, молю, мне жену (не решился ту деву из кости
Упомянуть), чтоб была на мою, что из кости, похожа!»
На торжествах золотая сама пребывала Венера
И поняла, что таится в мольбе; и, являя богини
Дружество, трижды огонь запылал и взвился языками.
В дом возвратившись, бежит он к желанному образу девы
И, над постелью склонясь, целует, – ужель потеплела?
Снова целует ее и руками касается груди, —
И под рукой умягчается кость; ее твердость пропала.
Вот поддается перстам, уступает – гиметтский на солнце
Так размягчается воск, под пальцем большим принимает
Разные формы, тогда он становится годным для дела.
Стал он и робости полн, и веселья, ошибки боится,
В новом порыве к своим прикасается снова желаньям.
Тело пред ним! Под перстом нажимающим жилы забились.
Тут лишь пафосский герой полноценные речи находит,
Чтобы Венере излить благодарность. Уста прижимает
Он наконец к неподдельным устам, – и чует лобзанья
Дева, краснеет она и, подняв свои робкие очи,
Светлые к свету, зараз небеса и любовника видит.
Гостьей богиня сидит на устроенной ею же свадьбе.
Девять уж раз сочетавши рога, круг полнился лунный, —
Паф тогда родился, – по нему же и остров был назван.
Был от нее же рожден и Кинир, и когда бы потомства
Он не имел, почитаться бы мог человеком счастливым.
Мирра
Страшное буду я петь. Прочь, дочери, прочь удалитесь
Вы все, отцы! А коль песни мои вам сладостны будут,
Песням не верьте моим, о, не верьте ужасному делу!
Если ж поверите вы, то поверьте и каре за дело.
Ежель свершенье его допустила, однако, природа, —
За исмарийский народ и за нашу я счастлив округу,
Счастлив, что эта земля далеко от краев, породивших
Столь отвратительный грех. О, пусть амомом богаты,
Пусть и корицу, и нард, и из дерева каплющий ладан,
Пусть на Панхайской земле и другие родятся растенья,
Пусть же и мирру растят! Им дорого стала новинка!
Даже Эрот объявил, что стрелой не его пронзена ты,
Мирра; свои он огни от греха твоего отвращает.
Адской лучиной была ты овеяна, ядом ехидны,
Ты из трех фурий одна: преступленье – отца ненавидеть,
Все же такая любовь – преступленье крупней. Отовсюду
Знатные ищут тебя домогатели. Юность Востока
Вся о постели твоей соревнуется. Так избери же,
Мирра, себе одного, но, увы, все в одном сочетались.
Все понимает сама, от любви отвращается гнусной
Мирра, – «Где мысли мои? Что надо мне? – молвит, – о боги!
Ты, Благочестье, и ты, о право священное крови,
Грех запретите, – молю, – преступлению станьте препоной,
Коль преступленье в том есть. Но, по правде сказать, Благочестье
Этой любви не хулит. Без всякого выбора звери
Сходятся между собой; не зазорно бывает ослице
Тылом отца приподнять; жеребцу его дочь отдается,
Коз покрывает козел, от него же рожденных, и птицы
Плод зачинают от тех, чьим семенем зачаты сами.
Счастливы те, кто запретов не знал! Дурные законы
Сам себе дал человек, и то, что природа прощает,
Зависть людская клеймит. Говорят, что такие, однако,
Есть племена, где с отцом сопрягается дочь, или с сыном
Мать, и почтенье у них лишь растет от любви их взаимной.
Горе мое, что не там привелось мне родиться! Вредят мне
Здешних обычаи мест! Но зачем возвращаюсь к тому же?
Прочь, запрещенные, прочь, надежды! Любви он достоин, —
Только дочерней любви! Так, значит, когда бы великий
Не был отцом мне Кинир, то лечь я могла бы с Киниром!
Ныне ж он мой, оттого и не мой. Мне сама его близость
Стала проклятием. Будь я чужой, счастливей была бы!
Лучше далеко уйду и родные покину пределы,
Лишь бы греха избежать. Но соблазн полюбившую держит:
Вижу Кинира я здесь, прикасаюсь к нему, говорю с ним,
Для поцелуя тянусь, – о, пусть не дано остального!
Смеешь на что-то еще уповать, нечестивая дева?
Или не чувствуешь ты, что права и названья смешала?
Или любовью отца и соперницей матери станешь?
Сыну ли старшей сестрой? Назовешься ли матерью брата?
Ты не боишься Сестер, чьи головы в змеях ужасных,
Что, беспощадный огонь к очам и устам приближая,
Грешные видят сердца? Ты, еще непорочная телом,
В душу греха не прими, законы могучей природы
Не помышляй загрязнить недозволенным ею союзом.
Думаешь, хочет и он? Воспротивится! Он благочестен,
Помнит закон. О, когда б им то же безумье владело!»
Молвила так. А Кинир, посреди женихов именитых,
В недоумении, как поступить, обращается к Мирре,
По именам их назвав, – чтоб себе жениха указала.
Мирра сначала молчит, от отцова лица не отводит
Взора, горит, и глаза обливаются влагою теплой.
Но полагает Кинир, – то девичий стыд; запрещает
Плакать, и щеки ее осушает и в губы целует.
Рада она поцелуям его. На вопрос же, – который
Был бы любезен ей муж, – «На тебя, – отвечала, – похожий!»
Он же не понял ее и за речь похваляет: «И впредь ты
Столь же почтительной будь!» И при слове «почтительной» дева,
С мерзостным пылом в душе, головою смущенно поникла.
Ночи средина была. Разрешил и тела и заботы
Сон. Но Кинирова дочь огнем неуемным пылает
И не смыкает очей в безысходном безумье желанья.
Вновь то отчается вдруг, то готова пытаться; ей стыдно,
Но и желанья кипят; не поймет, что ей делать, так мощный
Низко подрубленный ствол, последнего ждущий удара,
Пасть уж готов, неизвестно куда, но грозит отовсюду.
Так же и Мирры душа от ударов колеблется разных
Зыбко туда и сюда, устойчива лишь на мгновенье.
Страсти исход и покой в одном ей мерещится – в смерти.
Смерть ей любезна. Встает и решает стянуть себе петлей
Горло и, пояс уже привязав к перекладине, молвив, —
«Милый, прощай, о Кинир! И знай: ты смерти виновник!» —
Приспособляет тесьму к своему побелевшему горлу.
Ропот ее, – говорят, – долетел до кормилицы верной,
Что по ночам охраняла порог ее спальни. Вскочила
Старая, дверь отперла и, увидев орудие смерти
Подготовляемой, вдруг завопила; себя ударяет
В грудь, раздирает ее и, питомицы вызволив шею,
Рвет тесьму на куски. Тут только слезам отдается;
Мирру она обняла и потом лишь о петле спросила.
Девушка молча стоит, недвижно потупилась в землю.
Горько жалеет она, что попытка нарушена смерти.
Молит старуха, своей сединой заклинает; раскрыла
Ныне пустые сосцы, колыбелью и первою пищей
Молит довериться ей и поведать ей горе; девица
Стонет молящей в ответ. Но кормилица вызнать решила, —
Тайну сулит сохранить и не только – взывает: «Откройся,
Помощь дозволь оказать, – моя не беспомощна старость.
Если безумье в тебе, – исцелят заклинанье и травы;
Если испорчена ты, обрядом очистим волшебным;
Если же гнев от богов, – умиряется жертвами гнев их.
Что же полезней еще предложу? И участь и дом твой
Счастливы, все хорошо; мать здравствует, жив и родитель!»
Лишь услыхав об отце, испустила глубокие вздохи
Мирра. Кормилица все ж и теперь греха никакого
Не заподозрила, но о какой-то любви догадалась.
Крепко решив разузнать, что б ни было, – молит поведать
Все, на старую грудь привлекает льющую слезы
Деву, сжимает в руках своих немощных, так говоря ей:
«Вижу я: ты влюблена; но – откинь опасенья! – полезной
Буду пособницей я в том деле. Отец не узнает
Тайны!» Но злобно она отскочила от старой, припала
К ложу лицом, – «Уйди, я прошу, над стыдом моим горьким
Сжалься, – сказала, – уйди, – настойчивей молвила, – или
Спрашивать брось, отчего я больна: лишь грех ты узнаешь».
В ужасе та, от годов и от страха дрожащие руки
К ней простирает с мольбой, питомице падает в ноги.
То ей пытается льстить, то пугает на случай, коль тайны
Та не откроет, грозит ей уликой тесьмы и попытки
Кончить с собой; коль откроет любовь, обещает ей помощь.
Голову та подняла, и внезапные залили слезы
Старой кормилицы грудь; и, не раз порываясь признаться,
Речь пресекает она; застыдившись, лицо закрывает
Платьем и молвит, – «О, как моя мать осчастливлена мужем!»
Смолкла и стон издала. Кормилица похолодела,
Чувствует – ужас проник до костей в ее члены. Поднявшись,
Волосы встали торчком на ее голове поседелой.
Много добавила слов, чтобы та – если сможет – извергла
Злую любовь. Хоть совет и хорош, повторяет девица,
Что не отступит, умрет, коль ей не достанется милый!
Та же в ответ ей, – «Живи, овладеешь своим…» – не решилась
Молвить «отцом» и молчит; обещанья же клятвой скрепляет.
Праздник Цереры как раз благочестные славили жены,
Тот, ежегодный, когда, все окутаны белым, к богине
Связки колосьев несут, своего урожая початки.
Девять в то время ночей почитают запретной Венеру,
Не допускают мужчин. Кенхреида, покинув супруга,
Вместе с толпою ушла посетить тайнодейства святые.
Благо законной жены на супружеском не было ложе,
Пьяным Кинира застав, на беду, расторопная нянька,
Имя другое назвав, неподдельную страсть описала
Девы, красу расхвалила ее; спросил он про возраст.
«С Миррой, – сказала, – одних она лет». И когда приказал он
Деву ввести, возвратилась домой. «Ликуй, – восклицает, —
Доченька! Мы победили!» Но та ощущает неполной
Эту победу свою. Сокрушается грудь от предчувствий.
Все же ликует она: до того в ней разлажены чувства.
Час наступил, когда все замолкает; промежду Трионов,
Дышло скосив, Боот поворачивать начал телегу.
И к преступленью она подступила. Златая бежала
С неба луна. Облаков чернотой закрываются звезды.
Темная ночь – без огней. О Икар, ты лицо закрываешь!
Также и ты, Эригона, к отцу пылавшая свято!
Трижды споткнулась, – судьба призывала обратно. Три раза
Филин могильный давал смертельное знаменье криком.
Все же идет. Темнота уменьшает девичью стыдливость.
Левою держит рукой кормилицы руку; другая
Ищет во мраке пути; порога уж спальни коснулась.
Вот открывает и дверь; и внутрь вошла. Подкосились
Ноги у ней, колена дрожат. От лица отливает
Кровь, – румянец бежит, сейчас она чувства лишится.
Чем она ближе к беде, тем страх сильней; осуждает
Смелость свою и назад возвратиться неузнанной жаждет.
Медлит она, но старуха влечет; к высокому ложу
Деву уже подвела и вручает, – «Бери ее! – молвит, —
Стала твоею, Кинир!» – и позорно тела сопрягает.
Плоть принимает свою на постыдной постели родитель,
Гонит девический стыд, уговорами страх умеряет.
Милую, может быть, он называет по возрасту «дочка»,
Та же «отец» говорит, – с именами страшнее злодейство!
Полной выходит она от отца; безбожное семя —
В горькой утробе ее, преступленье зародышем носит.
Грех грядущая ночь умножает, его не покончив.
И лишь когда наконец пожелал, после стольких соитий,
Милую он распознать, и при свете внесенном увидел
Сразу и грех свой и дочь, разразился он возгласом муки
И из висящих ножен исторг блистающий меч свой.
Мирра спаслась; темнота беспросветная ночи убийство
Предотвратила. И вот, пробродив по широким равнинам,
Пальмы арабов она и Панхаи поля покидает.
Девять блуждает потом завершающих круг полнолуний.
И, утомясь наконец, к земле приклонилась Сабейской.
Бремя насилу несла; не зная, о чем ей молиться,
Страхом пред смертью полна, тоской удрученная жизни,
Так обратилась к богам, умоляя: «О, если признаньям
Верите вы, божества, – заслужила печальной я казни
И не ропщу. Но меня – чтоб живой мне живых не позорить,
Иль, умерев, мертвецов – из обоих вы царств изгоните!
Переменивши меня, откажите мне в жизни и смерти!»
Боги признаньям порой внимают: последние просьбы
Мирры нашли благосклонных богов: ступни у молящей
Вот покрывает земля; из ногтей расщепившихся корень
Стал искривленный расти, – ствола молодого опора;
Сделалась деревом кость; остался лишь мозг в сердцевине.
В сок превращается кровь, а руки – в ветви большие,
В малые ветви – персты; в кору – затвердевшая кожа.
Дерево полный живот меж тем, возрастая, сдавило;
Уж охватило и грудь, закрыть уж готовилось шею.
Медлить не стала она, и навстречу коре подступившей
Съежилась Мирра, присев, и в кору головой погрузилась.
Все же, хоть телом она и утратила прежние чувства, —
Плачет, и все из ствола источаются теплые капли.
Слезы те – слава ее. Корой источенная мирра
Имя хранит госпожи, и века про нее не забудут.
Адонис
А под корою меж тем рос грешно зачатый ребенок,
Он уж дороги искал, по которой – без матери – мог бы
В мир показаться; живот бременеющий в дереве вздулся.
Бремя то мать тяготит, а для мук не находится слова,
И роженицы уста обратиться не могут к Луцине.
Все-таки – словно родит: искривленное дерево частый
Стон издает; увлажняют его, упадая, слезинки.
Остановилась тогда у страдающих веток Луцина;
Руки приблизила к ним и слова разрешенья сказала.
Дерево щели дает и вот из коры выпускает
Бремя живое свое. Младенец кричит, а наяды
В мягкой траве умащают его слезами родимой.
Зависть сама похвалила б дитя! Какими обычно
Голых Амуров писать на картинах художники любят,
В точности был он таким. Чтоб избегнуть различья в наряде,
Легкие стрелы ему ты вручи, а у тех отними их!
Но неприметно бежит, ускользает летучее время,
Нет ничего мимолетней годов. Младенец, зачатый
Дедом своим и сестрой, до этого в дереве скрытый,
Только родиться успел, красивейшим слыл из младенцев.
Вот он и юноша, муж; и себя превзошел красотою!
Вот и Венере он мил, за огни материнские мститель!
Мать как-то раз целовал мальчуган, опоясанный тулом,
И выступавшей стрелой ей нечаянно грудь поцарапал.
Ранена, сына рукой отстранила богиня; однако
Рана была глубока, обманулась сначала Венера.
Смертным пленясь, покидает она побережье Киферы.
Ей не любезен и Паф, опоясанный морем открытым,
Рыбой обильнейший Книд, Амафунт, чреватый металлом.
На небо тоже нейдет; предпочтен даже небу Адонис.
С ним она всюду, где он. Привыкшая вечно под тенью
Только лелеять себя и красу увеличивать холей,
С ним по горам и лесам, по скалам блуждает заросшим,
С голым коленом, подол подпоясав по чину Дианы;
Псов натравляет сама и, добычи ища безопасной,
Зайцев проворных она, иль дивно рогатых оленей
Гонит, иль ланей лесных; но могучих не трогает вепрей,
Но избегает волков-похитителей, также медведя,
С когтем опасным, и львов, пресыщенных скотнею кровью.
Увещевает тебя, чтоб и ты их, Адонис, боялся, —
Будь в увещаниях прок! «Быть храбрым с бегущими должно, —
Юноше так говорит, – а со смелыми смелость опасна.
Юноша, дерзок не будь, над моей ты погибелью сжалься!
Не нападай на зверей, от природы снабженных оружьем,
Чтобы не стоила мне твоя дорого слава. Не тронут
Годы, краса и ничто, чем тронуто сердце Венеры,
Вепрей щетинистых, львов, – ни взора зверей, ни души их».
. . . . .
Тут из берлоги как раз, обнаружив добычу по следу,
Вепря выгнали псы, и готового из лесу выйти
Зверя ударом косым уязвил сын юный Кинира.
Вепрь охотничий дрот с клыка стряхает кривого,
Красный от крови его. Бегущего в страхе – спастись бы! —
Гонит свирепый кабан. И всадил целиком ему бивни.
В пах и на желтый песок простер обреченного смерти!
С упряжью легкой меж тем, поднебесьем несясь, Киферея
Не долетела еще на крылах лебединых до Кипра,
Как услыхала вдали умиравшего стоны и белых
Птиц повернула назад. С высот увидала эфирных:
Он бездыханен лежит, – простертый и окровавленный.
Спрянула и начала себе волосы рвать и одежду,
Не заслужившими мук руками в грудь ударяла,
Судьбам упреки глася, – «Но не все подчиняется в мире
Вашим правам; – говорит, – останется памятник вечный
Слез, Адонис, моих; твоей повторенье кончины
Изобразит, что ни год, мой плач над тобой неутешный!
Кровь же твоя обратится в цветок. Тебе, Персефона,
Не было ль тоже дано обратить в духовитую мяту
Женщины тело? А мне позавидуют, если героя,
Сына Кинирова, я превращу?» Так молвив, душистым
Нектаром кровь окропила его. Та, тронута влагой,
Вспенилась. Так на поверхности вод при дождливой погоде
Виден прозрачный пузырь. Не минуло полного часа, —
А уж из крови возник и цветок кровавого цвета.
Схожие с ними цветы у граната, которые зерна
В мягкой таят кожуре, цветет же короткое время,
Слабо держась на стебле, лепестки их алеют недолго.
Их отряхают легко названье им давшие ветры.
Пелей и Фетида
Есть Гемонийский залив, закругленный в подобие лука:
В море уходят концы. Будь глубже вода, там была бы
Гавань. Но море едва на поверхность песка набегает.
Берег же – твердый, на нем от ноги отпечатка не видно,
Не замедляется шаг, не тянется поросль морская.
Сверху – миртовый лес с изобилием ягод двухцветных:
Есть там пещера; сказать, природа она иль искусство, —
Трудно. Искусство скорей. Нередко, Фетида, нагая,
Ты приплывала сюда, на взнузданном сидя дельфине.
Там ты, окована сном, лежала; Пелей же тобою
Там овладел: поскольку мольбы ты отвергла, прибег он
К силе и шею тебе обеими обнял руками.
Тут, не воспользуйся ты для тебя обычным искусством, —
Свойством обличья менять, – тобой овладел бы наверно.
Птицею делалась ты, – он тотчас же схватывал птицу;
Корни пускала в земле, – Пелей уж на дереве виснул.
В третий ты раз приняла пятнистой тигрицы обличье,
И, устрашен, Эакид разомкнул вкруг тела объятье.
Вот он морским божествам, вино возливая на волны,
Жертвы приносит, и скот приводя, и куря фимиамы.
И из морской глубины наконец вещун карпатийский
Молвил ему: «Эакид, ты желанного брака достигнешь!
Только лишь дева уснет, успокоясь в прохладной пещере,
Путы накинь на нее и покрепче свяжи незаметно.
Да не обманет тебя она сотнями разных обличий, —
Жми ее в виде любом, доколь не вернется в обычный».
Молвил Протей и лицо скрыл вновь в пучину морскую,
Волнам нахлынуть велел и залил окончание речи.
Мчался к закату Титан и дышлом касался наклонным
Вод гесперийских. Краса Нереида покинула море
И, как обычно, вошла в знакомую опочивальню.
Только лишь девичий стан обхватили объятья Пелея,
Стала та виды менять. Но чувствует, крепко он держит
Тело; туда и сюда пришлось ей протягивать руки —
И застонала: «Твоя не без помощи божьей победа!» —
Стала Фетидою вновь и открылась; герой ее обнял.
Взял, что желал, и могучий Ахилл был Фетидою зачат.
Заключение
Вот завершился мой труд, и его ни Юпитера злоба
Не уничтожит, ни меч, ни огонь, ни алчная старость.
Пусть же тот день прилетит, что над плотью одной возымеет
Власть, для меня завершить неверной течение жизни.
Лучшею частью своей, вековечен, к светилам высоким
Я вознесусь, и мое нерушимо останется имя.
Всюду меня на земле, где б власть ни раскинулась Рима,
Будут народы читать, и на вечные веки, во славе —
Ежели только певцов предчувствиям верить – пребуду.
Примечания
1
Греческая лирика почти до середины XIX в. была известна неспециалистам лишь в считаных образцах.
2
В настоящем издании, где помещены только переводы С. В. Шервинского, этой элегии нет.
3
Нами по традиции принят перевод «Любовные элегии».
4
Сам поэт говорит, что несколько женщин в Риме притязали на честь быть ею.
5
Под этим именем дошло несколько элегий в книге Тибулла.
6
Термин античной риторики: «общими местами» назывались сентенции, краткие отступления в историю, мифологию и т. п.; они кочевали из речи в речь для ее украшения.
7
Вот известная нам тема, на которую декламировал Овидий: «Муж и жена поклялись, что, если с одним что-нибудь случится, второй умрет. Муж, уехав, послал жене вестника, который сказал, что муж умер. Жена бросилась с высоты. Поправившись, она получает приказ отца оставить мужа, но не хочет. Отец от нее отрекается» (Сенека Старший. Суазории, X, 2). Понятно, что Овидий произнес речь в защиту женщины, отстаивая права любви.
8
Например, описывая похищение Прозерпины, поэт сообщает и о том, к кому в гости привела ее в Сицилию Церера, и увлекается идиллической картиной сбора цветов девушками; если самому похищению посвящено 6 строк, то сбору цветов – 10, и в них 11 ботанических названий. Ничего подобного в соответствующем эпизоде «Метаморфоз» нет и в помине.
9
«…Боги, ведь вы превращения эти вершили!» – гласит вторая строка поэмы.
10
В этом ему опять-таки помогла риторика. Среди декламаций были и такие: «Что сказал бы такой-то герой в заданной, известной из мифа, ситуации». Речи этого рода назывались «этопеями» (от «этос» – нрав, характер и «пойео» – делаю). Образец таких этопей в стихах – речи Аянта и Улисса в споре за оружие.
11
Недаром европейское изобразительное искусство начиная с Ренессанса обязано «Метаморфозам» даже не сюжетами, а разработанными сценариями множества картин.