Не по торной дороге
Шрифт:
— Encore! — сверкнула глазами Осокина. — Опять cette question d'argent![224]
— Но друг мой, не можете же вы питаться воздухом! Et puis…[225] после моей смерти…
— У меня есть приданое, кой-какие ценные вещи…
— Misere! — с великолепным пренебрежением воскликнул Огнев. — Et puis ca rappelle…[226] а я не хочу, чтобы и тень оставалась прошлого… Я слишком глубоко, слишком страстно люблю вас!
— Вы не бросите меня? — пристально глядя в глаза франту, медленно отчеканила молодая женщина.
— Клянусь! Всем, что для меня свято! — горячо воскликнул Огнев, целуя и крепко сжимая ее руки.
— Я подумаю, — после небольшой паузы проронила Осокина.
— Подумаю! Да разве можно думать в подобные минуты?.. Вы довели меня до безумия! Ждать я не могу ни одной секунды… Софи! ради всего, что тебе дорого, хотя из жалости наконец, согласись сейчас… Ангел! Дорогая!
Он страстно сжал ее в своих дрожащих объятиях и воспаленными губами прильнул к ее щеке. Софи затрепетала, и кровь огнем пробежала по ее жилам; что-то похожее на вертиж[227] вдруг овладело ею.
— Ну хорошо… но не теперь… потом, — лепетала она между его ласками.
Огнев быстро поцеловал ее в открытые губы; она инстинктивно отшатнулась и закинула голову… Леонид Николаевич приподнял ее и впился в Софи долгим, жгучим поцелуем.
— Laisser…[228] дай сказать, — задыхаясь, молила она.
VII
Не успело письмо Владимира Константиновича, в котором он из являл согласие на развод, за довольно крупный куш, дойти до Грязей, как уже телеграмма летела Надежде Александровне о скоропостижной смерти ее супруга. Милейший Владимир Константинович, чересчур хватив где-то на приятельской пирушке, мгновенно сделался жертвою кондрашки и переселился в «горние». Так повествовала об этом стоустая молва, почему-то опередившая телеграф. Надежда Александровна поплакала, даже вспомянула добрым словом покойника, но вместе с тем (скажем мы от себя) и порадовалась, так как смерть эта развязывала ей руки, избавляя от хлопот и ожиданий, и давала ей, без всяких проволочек, столь давно ожидаемое ею счастие. Отслужив по усопшем панихиду и заказав сорокоусты, Бирюкова известила Каменева и брата о перемене в ее судьбе и стала готовиться, по миновании траура, к тому, к чему так долго рвалось ее сердце.
Осокин, в одно и то же время, получил из Р. два интересные известия: о смерти Владимира Константиновича и об отъезде Софи с Огневым. Не думал Орест, чтобы смелость жены дошла до этого. «Всем пренебрегла, все бросила, и только потому, что у Огнева завелись деньги, на которые можно рядиться, выставлять себя напоказ! Пустое, вздорное существо!» — восклицал он, окончательно уже презирая эту женщину и сердясь на себя за те краткие минуты увлечения, когда он верил ее любви, думал что у нее есть сердце.
Разбитый нравственно, с небольшим запасом денег в кармане, бродил Осокин по стогнам Петербурга. Много обил он порогов, много наслушался отказов и обещаний, похожих на отказы. Встретился он и с железнодорожником, который когда-то так любезно предлагал ему «сочинить» местечко; иным уже тоном заговорил с ним железнодорожник, узнав, что старик Осокин умер, а начальство лишило Ореста места, пожал плечами, вздохнул… и ничего уже не предложил. Из министерства молодому человеку пришлось выйти, так как рекомендация о нем дана была самая волчья, и не подобало ждать отчисления; что оставалось ему делать? Жить в Петербурге, задабривая швейцаров и имеющих силу кокоток, чтобы зайти с заднего крыльца, было ему не по характеру; с переднего — не было у него такого человечка, который бы мог его протиснуть сквозь толпу просителей прямо перед очи начальнические, а самому пролезть и думать было нечего… И решился Орест бросить все эти хождения и взяться за частную службу. Имея уже некоторые понятая о бухгалтерии, он стал посещать курсы счетоводства, потолкался по банкам, банкирским конторам, железнодорожным правлениям, сошелся с некоторыми из тружеников финансового мира, разузнал все нужное и, запасшись необходимыми руководствами, отправился в усадьбу сестры отдохнуть от всех испытанных им за последнее время треволнений и приготовиться серьезно к новой избранной им трудовой дороге.
Теплом пахнула на него деревня: и время-то было уже весеннее, да и люди-то, ее населявшие, сердечно встретили его; счастье чувствовалось в их речах, в них самих; кругом все как-то нежило и пригревало. Поддался Осокин этому мягкому, чарующему влиянию и легче стали его душевные боли, не так сильно угнетали его тяжелые воспоминания. Каменев уже был в Р. и каждую неделю наезжал в Грязи; он принял место земского врача и, покамест, не раскаивался в этом. И он и Надежда Александровна были на верху блаженства… да и, в самом деле, после стольких ожиданий, борьбы и мучений — и вдруг… полное счастие!
Одна Настя не участвовала в той радости, которая охватила ее хозяев: чуждо было ей их счастие, еще темней казалась ей ее будущность от того лучезарного света, которым они были облиты. Ближе их стоял к ней Орест, тоже, как и она, убитый, тоже, как и она одинокий.
Приезд его и обрадовал Настю и измучил ее: близость любимого человека, надежда на взаимность тешили чувство, но в то же время будили рассудок, вызывали сознание долга; тяжелая борьба двух сил, борьба, которой и конца не предвиделось, поднялась в душе бедной девушки. Страсть нашептывала одно, манила вперед, увлекая лучезарными призраками, — рассудок говорил другое, грубо останавливая и холодно указывая на край той пропасти, к которой она стремилась. Жадно схватившись за минуту обманчивого счастия, Настя страдала потом целые ночи, обливая подушку слезами, изнывая от душевной муки. Как ни любила она Надежду Александровну, как ни радовалась ее благополучию, но ей больно было видеть его… В каждом слов счастливцев, в каждом их полном любви взгляд она как бы чувствовала укор, горькую насмешку… «И ты могла бы так же блаженствовать, — словно говорила ей судьба, — но счастие от тебя далеко, и не пригреет тебя своими лазурными крыльями! Удел твой, несчастная, — страдать, глядя на чужую любовь, да плакаться по своей, никому не нужной!»
С Осокиным, хотя она и старалась вести себя сдержанно, но не всегда удавалось это ей: слово, против воли, сорвавшееся с языка, взгляд неосторожно брошенный изменяли Насте, выдавали ту тревогу, которая была в ее душе. Да и как удержаться, когда каждый день, чуть не каждую минуту, перед глазами бедной девушки — тот, кому она втайне отдала свое сердце, на ком сосредоточены все ее помыслы, мечты и надежды, кто даже, хотя и совершенно неумышленно, виновник всех ее терзаний!
А Орест, как нарочно, не только не бегал Насти — напротив, искал ее. Ему как-то легче становилось после разговора с нею: и самый образ девушки, чистый, симпатичный, звук ее голоса мягкий, проникающий в душу, сердечность тона — все это вливало теплоту во все его существо, успокоительно действовало на его расстроенные нервы. Кроме того, он сознавал, что, в настоящие минуты, сестру и Каменева тяготит лишний человек, что о многом им нужно поговорить и помечтать наедине, и потому всячески старался не мешать им. Бухгалтерией он занимался очень усердно, ездил в город брать уроки у бухгалтера тамошнего банка и к осени намеревался поступить туда на несколько месяцев, чтобы на практике изучить всю мудрость счетоводства. Служба необходима была Осокину по многим причинам: и потому, что такая натура, как его, долго не могла оставаться без дела, и потому, что доходами с имения (капиталец уже наполовину убавился) жить было невозможно; к тому же Орест думал, и основательно, что труд, какой бы ни был, благодетельно подействует на его душевный строй, меньше оставит времени для бесплодных размышлений о потерянном и сетований о настоящем.
Интересно было знать Осокину, какое впечатление произвело в городе исчезновение Софьи Павловны; ни сестра, ни Каменев ничего об этом ему не сообщали: первая — потому что жила в деревне, а второй, из боязни растравить, как он думал, душевную рану Ореста. Зато Татьяна Львовна, в первый же приезд племянника в город, отрапортовала ему обо всем надлежащим образом.
— Кругом, батюшка, виноват, — развела она руками, лишь только Осокин затронул вопрос. — Нигилиста какого-то вздумал корчить! Ну что, много выиграл?
— Да чем же я виноват?
— Че-ем? — даже вытаращила глаза Татьяна Львовна. — А кто на награждение отца крестного наплевал?
— Ну зачем, тетушка, так резко?
— Ты память его оскорбил! Теперь косточки его покоя лишены… Какое право имел ты судить его поступки?… Святой какой выискался!
— Да будет вам!
— С этого все у тебя под гору и пошло… Недаром все огулом тебя винят!
— Знаю я, тетушка, кто тут орудует… Павлу Иванычу да Софье Павловне куда как неприятно было, что из богатого наследника я превратился в труженика, которому надо зарабатывать кусок хлеба, а не жить на готовое!
— Да позволь, Орест Александрыч, не вправе разве была жена твоя сердиться на твою глупость: сто слишком тысяч за окно швырнул!.. Положим, сестре отдал… не чужая… да ведь мог и половину дать, а другую в дом принести. Ведь если бы ты холостой был — ну дури в свою голову, сколько хочешь, а уж женился — так бредни-то надо было отложить в сторону.
— Тетушка! Вот вы все бредни да бредни… Выслушайте меня…
— Нечего мне слушать! — замахала руками Татьяна Львовна. — Опять свое понесешь — знаю; крестного отца прах тревожить будешь… И не начинай!