Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Небо помнить будет
Шрифт:

— Я помолюсь за ее упокой, — произнес Констан, вставая, сжимая в руках выписанный рецепт. — И твое здоровье.

— Кто же помолится за тебя, Констан? — прошептал Луи, печально глядя на Дюмеля.

Он не ответил. Он никогда не задумывался об этом. Он знал, что мать и отец возносят Христу благодарность за то, что он их сын, что он всегда рядом, помощник, защитник. Но они — родители. Каждый родитель думает о спасении души своего чада. Друзья, знакомые, коллеги, прихожане, покойный Паскаль — вспоминали ли они его, такого же раба и слугу Господа Бога, как они сами? У каждого в этом мире полно своих бед, потерь, разочарований, и надо искать силы у небес, чтобы помочь справится с грузом земных обязанностей. Никто не вспоминает о мающейся душе другого — лишь бы самому пережить выпавшее на долю.

Констан смотрел в лицо Луи. Теперь это было лицо малознакомого человека. Несколько минут назад он встретился лицом к лицу с задорным юношей, потерявшимся в теле молодого мужчины, согбенного под тяжестью военных дней и личной трагедии. Сейчас же на него вдруг смотрел старик, не надеющийся на возрождение подобно фениксу. Глаза запахнулись невидимой ширмой и перестали быть отражением души, не давали вернуться в детство. Взгляд остекленел и похолодел, угас и сжался до крохотного мирка, где человек живет наедине со своими бедами. Луи. Кто украл твой яркий взор? Кто заменил тебе сердце? Ни одно из чувств не ответило ему.

Глаза стали расплываться. Вот уже вместо них серый квадрат. Вот непрерывная черная лента, ведущая в никуда. Вот проникающий в душу, раздирающий изнутри звук колоколов. Сразу после них — сырость, а затем — яркий свет. Становится мягко и тепло.

Констан пришел в себя в комнатке в церковной пристройке, сидя на кровати и обернув свои замерзшие ладони пледом. В голове роились мысли. Тишина не давила так сильно, как в центре города, как в кабинете Луи.

Он даже не попрощался с ним как следует.

Он еще придет к нему?

Он не знает.

И не знает, хочет ли повторения встречи с ним теперь.

Дюмель посмотрел на сложенный лист бумаги с рецептом, который сжимал в руках, и, развернув его, пробежал глазами текст, написанный твердой рукой и решительным почерком. Что ж, если пренебрежительность и неосмотрительность в таком, казалось, сильном чистейшем влечении, как любви, может привести к беде, тогда как же можно радовать жизни и наслаждению… Констана передернуло от одной мысли, что он неизлечим, что он обратился слишком поздно. Но нет, нет. Он тут же пытался отогнать от себя эти призраки. Он будет жить, он вылечится. Молитвами, возносящимися к высокому небу, и поддержкой вновь обретенного старого школьного друга, вопреки заражению вновь очнутся стойкость и мужество, появятся новые силы и укрепится дух, чтобы жить и ждать. Да, ждать… И надеяться на возвращение дорогих людей.

Глава 12

Ноябрь 1940 г.

Любовь моя! Гнев обуревает меня, я готов выть и лезть на стены, расстрелять все свои патроны, вгрызться в глотку поганым фашистам — как хочу разорвать их зубами и испепелить взглядом! Тяжело знать, что Франция пала, тяжело думать о том, что по улицам Парижа, где мы беззаботно гуляли и радовались жизни, сейчас топают германские сапоги — это немыслимо! Я рву и мечу. Я хочу верить, хочу знать только одно — что ты и моя мама живы и здоровы. Что к вашему волосу не притронулась пальцем ни одна фашистская падаль!

Как страшно и невыносимо, когда вокруг вас, моих дорогих людей, ходят вооруженные немцы, а я втаптываю сапоги в грязь где-то по направлению к Дюнкерку. Наша униженная и оскорбленная армия возвращается домой обходными путями под невидимым взглядом орла Вермахта. Где вся французская слава? Куда она ушла? К великому горю, мое подразделение отбито на далекий север. Мы пытаемся слиться с англичанами (так говорят наши оставшиеся в живых штабные), найти помощь у них и выступить на их стороне, в их числе на новой линии фронта. Я слишком далеко от тебя, мой Констан… Всё, что было между нами, словно из прошлой жизни, которой, уже кажется, никогда не было…

В мясорубках, участником которых я успел побывать за пару месяцев и оставался жив, полегли десятки тысяч. С некоторыми парнями, которых уже нет, я общался. Не пишу тебе о том, что творится на фронте, чтобы ты не тревожился. Этого не описать словами. Это не хочется переживать вновь даже на страницах письма. Каждый раз после боя я плачу от безграничного счастья и облегчения, что остался жив. А еще оттого, что убивал, стрелял в человека — злейшего врага, но всё-таки такого же, как я, из плоти и крови. И оттого, что было невыносимо страшно.

Слышу, что активно работает Сопротивление: однажды, счастливо обойдя немцев, к нам незамеченным подошел один сопротивленец и коротко рассказал об операциях, что проделываются его отрядом в лесах. Я начал думать, чтобы сбежать из армии, теперь объятой позором поражения, и примкнуть к свободным партизанам — вот кто сейчас истинно сражается за Францию! Знаю, ты не одобришь мой выбор, как не одобрил и выбор идти добровольцем. Но я давно уже не мальчик. Я могу принимать решения сам и отвечать за свои поступки.

Здоровье стало подводить. Я похудел, нечасто питаюсь, но ноги еще держат. Лишь мысли о тебе не дают мне пасть.

Твой Б.

Сказать, что приглашение на личную аудиенцию с Кнутом по желанию самого Брюннера в так называемую резиденцию оккупационных сил Вермахта, контролирующих Париж, для Дюмеля было неожиданным и внезапным, не сказать ничего. Получив повестку на бланке с орлом и свастикой, который передал ему служитель прихода, Констан долгое время не находил себе места, а в груди вспыхнул пожар, охвативший сердце и взявший в окружение разум. Дюмель был уверен — настал тот день, когда он поплатится историей с письмом от Бруно: будут пытать, выведывать информацию о планах разбитой французской армии, остатки которой присоединялись в бельгийцам и англичанам, считать обоих, его и Лексена, информаторами, работающими против Вермахта, а в конце концов его повесят или расстреляют. Собрав все свои остатки мужества, вознося Богу молитвы, которые только знал, осязая холодность своих рук, Дюмель после заутрени переоделся в обычную черную сутану, надел шляпу и пальто, последним, казалось ему, взором окинул свое церковное пристанище и, стараясь не поддаваться смертельному страху, на едва гнущихся ногах направился в сторону резиденции.

Он лишь дважды виделся с Кнутом. Самый первый — роковой, когда он познакомился с молодым офицером, что помог перевязать рану на голове; тот случай, так нелепо и глупо обнаруживший, обнаживший возможную связь с французской армией. Второй раз, когда он готов был провалиться сквозь землю, сгореть заживо прямо на месте, чувствуя холодный и пронзительный, как кинжал, взгляд Кнута, направленный на него из коридора парижской филармонии мимо лож и стульев. В большом концертном зале тогда давали крупный концерт к открытию сезона. Помещения украшал свастика, а внутри в тот вечер расхаживали приветливые и улыбчивые офицеры Вермахта и СС, словно сей музыкальный дар устраивался в их честь. На концерте присутствовал и Констан с некоторыми священниками, одетыми в вечерние выходные костюмы. И только Дюмель весь вечер чувствовал себя неуютно, пытаясь скрыться от глаз Брюннера, исчезнуть из поля его зрения, но постоянно казалось, что его взор, прямой и колючий, как у орла, держащего свастику, находит везде и обнаруживает всё. С тяжелыми чувствами и мыслями Констан пробыл в филармонии лишь одно действие концерта и, сославшись на плохое самочувствие, спешно ушел. На улице он освободился от галстука и расстегнул ворот: казалось, он задыхается, не хватает воздуха. Руки вспотели, ноги заплетались. Он шарахался по сторонам, от одной стены жилого дома к другой, пока продвигался в сторону станции метро. Теперь в абсолютно каждом немецком солдате, патрулирующим улицу либо просто идущим по своим делам, он видел зверя, кто стреляет на поражение при виде именно его, Дюмеля, живой цели — того, которого что-то связывает с воюющим французом, наверняка плетущим паутину заговора против действующего в Париже фашистского режима. Констан стал сам не свой после страшной оплошности с письмом, и ясно это осознавал. Он до сих пор не мог вернуться к душевному равновесию. Мысли, уносящие его в радостные воспоминания прошлого, практически, даже совсем не помогали. Стали сниться кошмары. Добрые слова и полные ложной надежды взгляды прихожан церкви не дарили защищенность и не оказывали поддержки. Теплые добрые руки обнимающей его Элен Бруно, с которой они виделись пару раз за прошедшие недели, не спасали Дюмеля от внутренней тревоги, которая усиливалась с каждым новым днем. Волнение каждый день переполняло сердце: мысли о пастве, родителях, Элен и храбром Лексене не давали Констану сосредоточиться на вечерних занятиях в университетском корпусе. Он вынужден был признать, что не стал вытягивать обучение, теперь оно ему казалось непосильным грузом, тяжкой ношей. Едва проучившись месяц нового учебного года, он отчислился, а ставшие свободными вечера, теперь не занятые лекциями и практикой, проводил в более долгих усердных молитвах за здравие родных ему и дорогих людей, а также за чтением строк философов Возрождения.

Занимаемым зданием командующими сухопутными военизированными немецко-фашистскими формированиями служило одно из административных зданий муниципалитета почти в центре города. Перед украшенной цветами правящей германской партии администрацией разгуливали немцы и стояли грузовые и легковые автомобили, несколько составленных в ряд мотоциклетов с пассажирскими колясками. На входе дежурили двое солдат с автоматами и овчаркой, залаявшей при виде Дюмеля. Пока один рычал на пса и дергал его за поводок, второй солдат наставил на Констана автомат и резко и отчетливо что-то спросил по-немецки. Констан его не понимал и с колотящимся от страха сердцем протянул листок с приглашением за личной подписью Брюннера. Жестами солдат объяснил, как найти кабинет Кнута и пропустил Констана.

Внутреннее убранство, насильно измененное вторгшимся врагом, также поразило Дюмеля, дрожащими руками снявшего шляпу на входе и расстегнувшего пальто. Немцы были уверены в своей победе, своей безнаказанности и через искусство демонстрировали важность своей партии. На стенах в коридорах больше не висели репродукции картин французских импрессионистов, на столиках не стояли вазы с цветами, под ногами не стелилась ковровая дорожка. Вместо картин отовсюду смотрели едкие глазки германского фюрера в разных костюмах и позах, звучала немецкая речь, ковры сняты, и по линолеуму стучали вражеские сапоги. Тоска снедала Констана с новой силой. Он ощутил свое нищенство, поверженность перед фашисткой системой, но не смирение с ней. Всё французское было вымарано погаными грязными цветами Германии, но единую веру в Бога не отнимет никто. Собравшись с духом, сжимая в одном кулаке письмо Брюннера, чтобы показать при необходимости расхаживающим по коридорам немцам, а в другой — шляпу, Дюмель направился в дальний конец второго этажа.

За широкими раскрытыми дверьми был небольшой приемный зал с окнами, выходящими на задний двор, несколькими стульями для ожидавших и деревянный стол-бюро, за которым сидел и стучал на пишущей машинке по всей видимости секретарь-делопроизводитель в штатском. Перед ним в беспорядке лежали ручки и папки, исписанные листы, прижатые старой чернильницей, промокашка и портсигар. Он поднял глаза на появившегося в дверном проеме Констана, отвлекаясь от печати, и нахмурился, вставая со стула. Левая рука потянулась к лежащему на краю стола пистолету. Тут же Дюмель, заметив его движение, вскинул руку с письмом и произнес имя Брюннера. Сердце бешено билось в груди. Мужчина отнял руку от оружия, подозвал Констана к себе, махнув ему, и выхватил из его ладони листок. Пробежав короткий текст глазами, он ухмыльнулся и пальцем указал на соседнюю закрытую дверь, ведущую, по всей видимости, в кабинет или другой зал, где сейчас находится Брюннер и ждет не дождется встречи с Дюмелем. Смерив Констана подозрительным взглядом, немец еще раз указал ему на дверь. Дюмель взялся за дверную ручку, повернул ее и осторожно прошел в новое помещение. Немец толкнул его в спину и закрыл за ним дверь. Что-то негромко щелкнуло, и по ту сторону, в зале, послышались удаляющиеся быстрые шаги: видимо, фашист намеревался оповестить кого-то о госте офицера Брюннера. Провожая эхо шагов и осознавая, что он заперт словно в клетке, поскольку пути выхода отрезаны, Дюмель не сразу осознал, что слышит новый звук, доносившийся из глубин просторного кабинета за настенной перегородкой. Чувственные вздохи и постанывания, принадлежащие мужчине и женщине, жаркий неразборчивый шепот, которые могут говорить только об одном. Констан вспыхнул от смущения и хотел было выскользнуть из кабинета, но вспомнил, что заперт, едва схватился за ручку. Тогда он отвернулся лицом к двери, нагнул голову и закрыл глаза, вспоминая родителей, отрешаясь от обстановки.

За перегородкой женщина взвизгнула от удовольствия и, протяжно выдохнув, расхохоталась, что-то говоря на немецком. Ей ответил прерывистый мужской негромкий голос, похоже, принадлежащий Кнуту. Началось какое-то шевеление, что-то негромко упало. Женщина хихикнула. Оба голоса едва слышно обменивались короткими немецкими фразами.

Послышался звук раздвигаемой перегородки. Констан подумал, что к нему вышел лично Брюннер и развернулся. И пожалел. К лицу прилила кровь, ноги словно опустили в ушат с ледяной водой. Он вновь поспешно отвернулся, глядя в одну точку над головой где-то на стыке стены и потолка, от охватившей его неловкости нервно сминая полы шляпы.

Поделиться с друзьями: