Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Неон, она и не он

Солин Александр

Шрифт:

Что он, наконец, не желает быть в числе тех, для кого нет большего наслаждения, чем дышать патриотическим угаром!

И если уж совсем начистоту, если уж говорить с бесстыдной наготой и несдержанной откровенностью, но без мстительного пристрастия и всяких там постмодернистских скоморошьих подъелдыкиваний, то вот его твердое несокрушимое резюме: он не желает далее следовать в одной компании с возбужденными пассажирами взбесившегося электропоезда «Москва – Петушки» – того еще недавно патриархально-рассудительного состава, что усилиями недальновидных одержимых обличителей разогнался до неудержимого состояния, отчего проскочил конечную станцию и с пугающей быстротой несется теперь в неизвестном направлении.

Хотелось бы в этой связи понять отдельных его пассажиров – этих доморощенных пророков, оглашенных крикунов, неуравновешенных мудрецов с булькающим средством от печали в дорогом их сердцу чемоданчике; хотелось бы задним числом спросить этих транспортных вандалов, которые, возможно, мечтали всего лишь о домике в деревне, всего лишь желали сойти с порочного, как им казалось, маршрута, вырваться, так сказать, из плена неидеальной реальности, но вместо этого повредили тормозную систему – короче, хотелось бы с запоздалым и мучительным изумлением знать: какого рожна они это делали?

Зачем было интеллигентским похмельем родниться с перегаром народных масс, тасовать и передергивать историческую колоду, наполнять обиженные души крепким словесным рассолом, в котором не водилось ничего толкового, а одна лишь ядовитая зеленая тоска и детское недоумение? Зачем было заряжать жерла обывательского недовольства глубокомысленным правдоискательством, не имея представления о силе отдачи? Зачем было мутноглазым скепсисом одухотворять запальчивый национальный порыв – заведомо бессмысленный и беспощадный? Зачем, питая метафизическими фантасмагориями свои мечты о совершенстве мира, было употреблять талант на рытье невидимых нор, истощая почву под ногами режима? Ведь адекватной их больному икающему воображению реальности нет и не может быть, а стало быть, сколько ни было и ни будет этих режимов, ни один из них не был и не будет им угоден!

Не про них ли сто лет назад сказал на пути к сумасшествию больной, но мужественный мудрец: «Когда спариваются скепсис и томление, возникает мистика»? Не для них ли было сказано им же: «Добрые суть тормоз: они сдерживают, они поддерживают». И не они ли, самовлюбленные ворчливые неудачники, инфантильные эгоисты не вняли сердобольным рецептам гениального немецкого подстрекателя, обольстителя и разрушителя?

Что ж, недалекие недоверчивые витии, вот он, перед вами – экспоненциально прогрессирующий сюрреализм российской жизни: любуйтесь теперь его похожей на полное затмение оскорбительной и наглой фазой! Вы об этом мечтали, господа правдолюбы? Или неведомо было вам, домогавшимся перемен, что колдуны на Руси меняют лишь личину, но не суть, и что всякая борьба добра со злом здесь кончается победой еще большего зла, отчего Россия, как и во времена Белинского остается страной, «где нет не только никаких гарантий для личности, чести и собственности, но нет даже и полицейского порядка, а есть только огромные корпорации разных служебных воров и грабителей»!

Ну как тут не спросить вас с вашей шкурной близорукостью: «Какого рожна вам надо было тревожить геометрическую прогрессию зла?»

Молчат, не дают ответа…

И поскольку никто не собирался каяться, он сказал:

– Знаешь в чем разница между эмигрантами двадцатых и мной? Они уезжали отсюда в слезах, а я плакать не собираюсь…

Он хотел было добавить, что ему ни капли не жаль покидать страну, которая, растеряв былое могущество, все более превращается в анфиладу полупустых запущенных губерний с беспризорным, теряющим признаки одушевленности населением, в этакую проложенную с запада на восток трубу, по которой в обратном направлении набирает тягу сквозняк иноземной, иноязычной, инородной, похожей на оккупацию миграции, но в этот момент звонок трубки прервал его хотение.

Ну, и кто же может ему звонить в девять вечера двадцать первого дня месяца апреля две тысячи девятого года от рождества Христова? Он подтянул трубку и прочитал: Наташа. Израненное, перебинтованное сердце, на котором, кажется, не было живого места, замерло и вдруг резво кинулось вскачь, погоняемое самым безжалостным в мире кучером. Тут и кровь прилилась к щекам, и во рту пересохло, и мысли спутались, и слезы бы выступили, если бы он их вовремя не пресек – словом, оказалось, что все его попытки отречения, облегчения, обличения, излечения, обречения, отсечения, все ухищрения, уловки, анестезии и прочие душевные клизмы не только не задушили, а напротив, лишь обострили болезнь!

“Elle court, elle court, la maladie d’amour…” (Течет, течет любовная болезнь…)

Он выскочил из-за стола, отвернулся и, стараясь говорить спокойно, негромко сказал:

– Да, Наташенька…

– Привет, – сказала она.

– Привет, – ответил он.

– Ты можешь меня встретить? – спросила она, и он обострившимся слухом уловил в ее голосе страх перед его отказом.

– Где ты сейчас? – все так же спокойно спросил он.

– На Петроградской…

– Жди. Я позвоню, когда приеду.

Он обернулся к столу и невидящим взглядом скользнул по нему, словно вспоминая что-то. Затем похлопал себя по карманам, зачем-то обыскал их и сказал:

– Мне надо идти… Вы уж извините…

Его проводили с недоуменным сожалением.

57

Забравшись в машину, он достал жевательную резинку: две рюмки коньяка – не та доза, что способна помешать ему увидеть женщину, которая искорежила его жизнь.

Зачем он ей потребовался? Что она может ему сказать больше того, что он уже знает? Как ему себя вести и как смотреть ей в глаза? Он изменил, она изменила – есть ли жизнь после измены? Под аккомпанемент мучительных вопросов, благоразумно держась в правом ряду и направляемый подслеповатым морганием светофоров, он за сорок минут добрался до места и позвонил. Она вышла из подъезда, и он шагнул ей навстречу.

– Привет… – протянула она ему руку.

– Привет… – заключил он ее в свою, ощутив на секунду теплое нежное электричество. – Что так поздно?

– Работы много…

– Что случилось? Почему ты без машины? – невыразительно спросил он.

– Машина на станции техобслуживания, а случилось… – она помолчала. – Да, случилось… Просто ужас… Помнишь Юльку с Московского?

– Да, конечно…

– Звонила два часа назад: ее сегодня в подъезде ограбили и избили…

– Действительно, ужас… – бесстрастно согласился он.

– Ты мог бы меня проводить? – заторопилась она. – Я боюсь одна… Конечно, если ты не против…

И снова он уловил в ее голосе страх перед его отказом.

– Ну почему же, конечно! – ответил он дружеским, ничего не значащим голосом.

В густой сумеречной апрельской синеве они дошли до машины – чужие, отстраненные. Он запустил мотор и тронулся с места. Ехали молча, пока она не спросила:

– Слышала, ты куда-то уезжал…

– Да, ездил в Кузнецк, чтобы устроить кое-какие дела и обеспечить Галину с ребенком… – спокойно и просто сообщил он.

– Нормально съездил? – участливо поинтересовалась она, быстро взглянув на него.

– Да, – обронил он, уловив ее покладистый призыв.

Судя по всему, теперь его черед задавать вопрос. Только вот о чем он должен ее спрашивать, прекрасно зная, что она не знает, что он знает то, чего знать не должен? Он вдруг представил, как она будет пытаться вернуть его (иначе, зачем она его призвала?), как усилиями кривых, избегающих правды фраз будет карабкаться на мнимую вершину оскорбленной невинности, чтобы оттуда милостиво даровать ему прощение в обмен на его виноватую собачью преданность. Представил и тут же ощутил неловкое преимущество своего просвещенного положения. Ощутил, как унизительно будет она выглядеть в своем жалком неведении, как сама того не ведая двуличным и лживым лепетом выжжет дотла горючие развалины его сердца, не оставив ему другой возможности жить, кроме как развеяв пепел их отношений по стонущему ветру разочарования.

Поделиться с друзьями: