Неприкаянные
Шрифт:
17
Грохот барабанов и рев карная разбудил Айдоса. Еще только светало.
— Доспан! — окликнул Айдос стремянного. Стремянный не спал. Пастушья жизнь приучила его подниматься до зари и выходить на тырло, чтобы будить криком других. Господина своего он тревожить в гостях не смел, потому лежал с открытыми глазами и слушал. На оклик бия вскочил, полагая, что последует какое-то приказание и надо быть наготове.
— Что, мой бий?
— Давно гремят барабаны?
— Только что начали. Праздник, наверное, в Хиве. Рано здесь принимаются за веселье…
— Веселье?! — удивился Айдос. И тут же помрачнел. Понял, для чего в такую рань поднимают город барабанным боем. — Казнь будет утром!
Отшатнулся от бия Доспан, словно тот произнес проклятие.
— О, мой бий!
— Видел вчера виселицу с пустой петлей? Сегодня в нее вденут человека.
— Это противно богу, мой бий.
— Никто не знает, противна или угодна всевышнему смерть человека. — Айдос поднялся с курпачи, попросил стремянного приготовить кумган с водой. — Перед казнью человек должен совершить омовение.
Пугал бий своего помощника страшными словами.
— Перед чьей казнью?
— Этого тоже никто не знает.
Они вышли на террасу, и Доспан стал сливать из кумгана воду на руки бия. Вода была холодная, обжигала руки и лицо. Айдос только поеживался и пофыркивал. За этим занятием застал бия инах.
— Мир вам! — сказал он торопливо и, не дождавшись ответного приветствия, объяснил причину столь раннего своего появления.
— Кони оседланы. Надо быть на площади до объявления указа хана. Поспешим!
Кони, верно, были оседланы и ждали всадников за воротами.
С мокрой еще бородой, весь несобранный и неухоженный, Айдос вскинулся в седло, принял от Доспана повод. Смутно и тревожно было на душе у бия. Не к хану отправлялись они, а на площадь, где стояла виселица. Грохотали по-прежнему барабаны, и грохот этот, все усиливающийся, заставлял холодеть сердце. Невольно подкрадывалась мысль о собственной смерти.
Насторожили Айдоса и нукеры, которые кольцом охватили всадников, будто пленных, — не свернуть, не остановиться. Так, в кольце, и двинулись по улицам Хивы.
Теперь Айдос не запрещал Доспану глядеть на дома и минареты. Не до стремянного и его любопытства было бию. Он не отрывал взгляда от Кутлымурат-инаха, ехавшего впереди. Пытался угадать, спокоен ли тот, на жизнь или на смерть ведет своего гостя. Пышная чалма, богато расшитый серебром халат скрывали инаха, но Айдос по движению головы вельможи, по осанке его определил, как он настроен. Ничто, кажется, не заботило бека. Он ни разу не оглянулся, ни разу не проявил интереса к своему спутнику.
Они проехали мимо медресе Шергази-хана с ее строгими глухими стенами. У портала толпились муллабачи, юные, бледные, широко открытыми, полными страха глазами провожавшие всадников. Из этого медресе вышел тот самый богоотступник, которого должны были казнить сегодня. Как короток путь в небытие! Всего несколько ступенек портала. Вчера ты поднимался по ним к престолу всевышнего, сегодня спустишься в преисподнюю. Есть от чего быть бледным муллабачам, есть от чего пугливо жаться к стенам медресе.
Площадь базарная раскинулась за крепостным валом Ишан-калы у самых городских ворот. Когда всадники, влекомые людским потоком, выехали за ворота, было уже совсем светло. Солнце, правда, не поднялось еще, а может, и поднялось, но белый круг его не обозначался на облачном небе. После вчерашнего дождя тучи не рассеялись и, казалось, застыли навечно серым пологом над такой же серой Ишан-калой.
Базар гудел тихо, будто придавили его чем-то тяжелым, и нельзя было ни вздохнуть, ни заговорить, ни закричать. Можно только шевелить почти беззвучно губами. Мертвым был базар, не похожим на себя.
Народ все прибывал и прибывал, вливался в эту молчаливую толпу, объятую страхом, ждущую смерть. Не свою, но все же касающуюся своим близким дыханием каждого.
Перед всадниками люди молча расступились, пропустили их к помосту, что возвышался у тяжелой крепостной стены.
Айдос хотел остановиться поодаль, заслонив себя людьми, но его протолкнули вперед нукеры, вывели почти к самому помосту. Здесь были еще всадники, как и инах одетые в шелковые и парчовые халаты, — знать Хивы. Кони у всех добрые — арабские и текинские скакуны, не хуже Айдосова рыжего. Только стройнее и нежнее: не из степи, из тенистых конюшен.
«На казнь как на праздник явились ханские советники, — подумал Айдос. — Зачем, однако, нас сюда привели? Для смирения или предостережения?»
Оказавшийся рядом Доспан прошептал:
— Сладок ли вкус смерти, мой бий?
— Нет, горек, сынок.
— Отчего же люди слетаются на нее, как мухи на дынный сок?
— Человечья душа — загадка, она одинаково жадно внемлет крику новорожденного и стону умирающего.
— Ойбой!
В это время снова загремели барабаны, теперь совсем близко, и на площадь въехала невысокая хивинская арба, сопровождаемая конными нукерами и палачами. Главный палач шел за арбой и держал огромную руку свою на ее задке, как держат обычно на похоронных носилках.
Толпа раздалась и пропустила арбу. Медленно, скрипя колесами, покачиваясь на камнях и выбоинах, она вкатилась на площадку, где стояла виселица. Смертник сидел скрестив ноги, руки его были связаны за спиной, веревка охватывала плечи и шею, концы ее тянулись к задку и оглоблям.
Это был совсем юный мулла. Лишенный сана, он лишился и белой чалмы. Бритая голова его темнела на тонкой худой шее. Глаза его, огромные как у джейрана, с детским ужасом смотрели на толпу, пришедшую увидеть его казнь. Отрекаясь от бога, он не знал, что отрекается от собственной жизни.
Будь в толпе его мать, юноша заплакал бы, попросил бы ее защиты. Но не было па площади матери, были чужие люди, и губы муллабачи судорожно сжались: ни единого звука не проронил он до самого помоста.
Его сняли с арбы и повели, нет, понесли к виселице. Ноги не слушались юношу. Палач, огромный детина в белой рубахе и белых штанах, поставил муллабачу под петлю, примерил, точно ли падает веревка на плечи мальчика, и подал рукой знак начинать казнь.
Барабаны разом смолкли, и на площади воцарилась тишина.
Казий, очень толстый и очень медлительный человек, поднялся с трудом на помост, развернул лист бумаги и стал читать повеление хана о лишении жизни муллабачи Алламурата. Гневные слова бросались юноше: он обвинялся в сношениях с дьяволом, толкнувшим его на величайший грех.
— Он усомнился в могуществе бога… отрекся от учения пророка… надсмеялся над священной книгой мусульман Кораном.
Кто-то из приближенных хана крикнул:
— Смерть богоотступнику! Толпа откликнулась как эхо: