Неприкаянные
Шрифт:
Забыли степняки о страданиях, вспыхнула радость в глазах. Хорошо, оказывается, в степи, ой как хорошо!
Едва смолкла домбра, Айдос поднялся со своей кур-пачи и подошел к сказителю.
— Мы полюбили ваш край! — сказал он душевно. — И людей ваших полюбили. Смелые, добрые люди. Песня ваша прославила народ казахский.
Сказал так Айдос и тем присудил победу казахскому певцу.
Доспан, стоявший за кругом и предупрежденный заранее старшим бием, подвел к певцу коня — тонконогого, белогривого красавца. Сбруя на нем сверкала медной насечкой, новенькое седло поскрипывало доброй кожей. Не просто конь, а сказочный конь из песни, которую пропел сказитель.
Не увидели справедливости в поступке Айдоса степняки и вознегодовали. Не посчитались с тем, что у костра сидели гости, стали бранить старшего бия.
Орынбай потрясал кулаками:
— Несчастный! Ты говоришь о верности народу, а сам предаешь свой народ. Чем песня радости лучше песни печали? Каракалпак плачет, потому что ему больно за соплеменников: он душу свою открывает в слезах.
Кабул злорадствовал:
— Я говорил, он ненавидит нас. Говорил, а вы меня не слушали. Теперь увидели, каков этот защитник каракалпаков.
Весь день налетали на Айдоса вихри несчастья. Он чувствовал их, но не запахивал халат, не отстранялся. Что ветер степняку? Эка невидаль! Тишины-то никогда не бывает на просторе. А тут подул такой, что запахивать халат надо и подпоясываться, не то сорвет с плеч. Будто не весна, а осень. Да что осень! Зима!
— Братья, — сказал Айдос, — слезами спасем ли свой народ? Рыдая, оградим ли его от бед? Стоном укрепим ли силы и веру степняков? На что толкаете меня, братья? С кобызом ходить по аулам и жаловаться на горькую судьбу нашу, взывать к состраданию? Да, мы несчастны, мы обездолены, но несчастье не пыль, его не смоешь слезами. От него мы избавимся лишь желая счастья. Говорят ведь: желание — половина богатства. И тот, кто позовет к счастью, достоин не одного белогривого коня. Тысячи коней достоин. Звезд небесных. Самого солнца!
Высоко поднялся Айдос, восхваляя певца счастья, — не дотянешься. А надо бы дотянуться, сбросить с высоты старшего бия. Не певца хвалит, себя. Он, Айдос, зовет народ к счастью. У него желание объединить степняков. Значит, ему тысячу коней белогривых. Ему звезды. Ему солнце…
Ненавистны биям слова Айдоса, ненавистен сам Айдос.
— Много ты счастья добыл своим желанием?! — захохотал Орынбай. — Поделись с нами!
Ещан-бий взвизгнул:
— Отдай полханства!
Какой-то парень из задиристых, из свиты Орынбая, должно быть, подскочил к Айдосу и протянул руки к его лицу. Ударить хотел старшего бия или только попугать — неведомо.
Обомлел Айдос: джигиты поднимают руку на бия, хана каракалпаков. «Кажется, я слишком мягок и добр, — подумал с болью Айдос. — Растопчут они меня нынче. Не копытами коней растопчут, сапогами своими, в навозе испачканными…»
Задиристый парень смотрел на Айдоса и цедил сквозь зубы:
— Где твоя совесть, Айдос-бий? Не позорь наш народ этим ханским чапаном! Не твори дела, угодные врагам степняков!
Напоил кто-то джигита настоем из черной травы. Напоил злобой до одурения. Безумство горело в его глазах, не погасить ничем.
— Прочь, ничтожество! — прорычал Айдос и ударил в лицо джигита могучим кулаком. Ударил так, как ударяют взбесившегося быка. А этот был не бык, телок всего лишь. И он отлетел в сторону, перевернулся несколько раз, прежде чем распластаться на траве и затихнуть.
Джигит затих, и бии затихли. Орынбай смотрел на Айдоса растерянно, Кабул испуганно, Ещан заискивающе, Маман восхищенно. Маману нравилась решительность старшего бия.
Айдос подошел к джигиту, пытавшемуся подняться с травы.
— Я ударил тебя не как хан каракалпаков, — сказал он. — Не как старший бий и не как главный на празднике. Я ударил тебя как сын Султангельды. Отец, умирая, завещал нам: кто осквернит сыновей и внуков моих своим прикосновением, не должен жить. Ты лишь хотел прикоснуться и потому жив. Понял, глупец?
Джигит безвольно кивнул.
Старший бий повернулся к гостям, которые все еще настороженно смотрели на главного, и произнес то, что произносят все распорядители праздников, когда гаснут вечерние костры и загораются ночные звезды:
— Мир этому дому, где звенит голос нового степняка! — Он сделал омовение лица. — Аминь!
Они ехали в ночную тьму, навстречу новой беде. Не знали они еще, что беда уже на пороге их аула и предотвратить ее они уже не смогут. Не знали и потому были спокойны, и неторопливо, как бывает в дороге, когда и бодрствуешь вроде, и дремлешь, текла беседа. Слова вдруг вспархивали потревоженной птицей и так же вдруг исчезали.
Говорил больше Доспан. Накопился у него в чужом ауле целый хурджун впечатлений, и он ворошил их, вытаскивая по одному.
— Маман-бий хороший бий. — Это было первое. Айдос лениво ответил:
— Хороший.
— Кабул плохой бий. — Это было второе. И снова Айдос лениво ответил:
— Плохой.
— Орынбай совсем плохой бий. — Это было третье, последнее.
— Совсем плохой, — согласился Айдос.
С версту ехали молча. Задремали. Дурной сон, должно быть, привиделся Айдосу. Очнулся он вдруг и спросил Доспана:
— А что, сынок, тебя больше всего удивило нынче?
— Ха! — откликнулся охотно Доспан. — Удивило меня, мой бий, как ударили вы глупого джигита. Сильная у вас рука, мой бий.
Только-то? — разочарованно вздохнул Айдос. — А то, что недругов у нас много, не удивило тебя?
— Нет. Люди говорят, что вся степь против нас. Что же тут удивляться, мой бий…
— Когда все против одного, куда же деваться одному? — спросил грустно Айдос.
— А некуда ему деваться, мой бий. Он должен родиться снова, как Ерназар.
Не думая, видно, сказал стремянный.
«Таким, какой я есть, не примут меня степняки, — решил Айдос. — Каким же примут?»
Явившись снова в мир, как Ерназар, чей облик он мог бы принять? Чью душу взять? Стал Айдос перебирать биев. Не тех, кто нравился ему, а тех, кого принимали степняки. Вот, к примеру, Кабул. Лисье в нем что-то было. Не угадаешь, откуда появится и что сотворит. Ещан-бий — тот жалок. Как неразумный щенок, лает вместе с большими псами, когда они рядом. А уйдут — тут же прячется в свою нору. Орынбай, напротив, решителен. Смел даже, но переменчив. Сегодня пойдет за одним, завтра — за другим. Вот Маман-бий — тот постоянен, и постоянству его позавидуешь. Не изменит, не предаст.
Доведись Айдосу снова родиться, душу бы принял Мамана. Светла и добра она у него. И захотелось старшему бию походить на «русского бия». Представил на какое-то мгновение, что он Маман и едет в его тулупе по берегу Арала, с верными людьми едет, а впереди тянутся к небу тихие дымы «русского аула». И легко стало Айдосу, и покойно. Но тут же отмахнулся от наваждения: «Нет, нет! Не могу в этой тишине быть и не видеть цветущую степь, не скакать по ней, догоняя ветер, не рубить плетью стебли гулкого камыша».