Нешкольный дневник
Шрифт:
Вышел из машины. Казалось, что дома покачивались вразнобой с ходящими под ветром деревьями. Небо казалось навис шей гранитной глыбой, наверху кто-то, как костер, разводил злую и заунывную песню. Ветер. Да, тогда так и было. Это сейчас я заправляю длинные обороты, а тогда ведь так оно и казалось.
А мне не было и восемнадцати, оставался месяц, целый месяц до совершеннолетия.
Ступени не желали принимать меня, выскальзывали из-под ног. А вот и дверь. Я позвонил в звонок, и мне показалось, что он прозвучал непристойно громко. Что этот звук, резкий звук звонка, станет той последней каплей, которая меня окончательно… окончательно…
Дверь открыл Мефодий.
Нет, это мне только показалось, что был Мефодий, потому что я только Мефодия и ожидал видеть. И только через секунду я понял, что открывший дверь был где-то на полторы головы ниже Кости-Мефодия, уже в плечах и с пошло разъехавшейся талией, чего не позволял себе спортивный ублюдок Константин Владимирович.
Хомяк, это был он.
— Давай забирай своих блядей, — хмуро сказал он. — Дурак ты, сутер. На хера ломил гниляк Мефодию? Это же ссученный дятел. С ним шутить не стоит. Ладно… давай, не топочи. Они все спят. Постой в прихожке, болван.
Я чувствовал в его голосе нотки тяжелого презрения. Этакий акт снисхождения: постой, сутерок, в прихожке, а то злые большие дяди проснутся и тебя, гаденыша, задавят, и поделом тебе, падаль. В коридор вышли девчонки, лица их были блед ны, ни кровинки, но, как я ни присматривался, не мог разгля деть крови или синяков. Если и перепало, то побили технично, без следов. Глаза какие-то потухшие. Особенно у Кати. Она тряслась, словно ее знобило, хотя в квартире вовсе не было холод но, да и на улице не было холодно. Наверно, холод этот шел изнутри.
— Забирай, — коротко сказал Хомяк и, подтолкнув девчонок к выходу, подождал, пока я выйду вслед за ними, и с грохотом захлопнул дверь.
Только на улице я спросил:
— Катя… ну что?
— А ничего, — сказала она. Казалась нежданно спокойной и сосредоточенной. — Ничего. Обычная групповуха. Так сказать, повторение пройденного: меня Костик трахал. Правда, на пару с Хомяком и — потом — этим Кирюхой. Он мне все порвал, тварь. Еле на ногах… вот так
Я скрипнул зубами, и Олеся продолжила то, о чем говорила Катя-Ксюша:
— Зверюги они, водку хлестали, а когда Хомяк сказал, что Катька от него залетела, то Мефодий подмигнул и толкнул Катьку в бок Сказал: дескать, может, все-таки от меня, бля? Ах нет… с ним последний раз года полтора назад она спала? Ничего, освежим. И освежили. Ублюдки. Я думала, они Катьку задавят своими мясами перекачанными. Твари.
— Ладно, Олеся, не надо, — сказала Катя. — А Костя молодец. В свое время он говорил, что хочет от меня ребенка. А теперь, наверно, загубил хомяковского ребенка.
— Да ты что?!
— А что? Он меня толкнул, меня как прожгло. Сейчас в гинекологию поеду.
— Сейчас еще закрыто.
— Позже поеду…
Я слушал разговор двух юных проституток, только что отработавших тяжелейший вызов, и перед глазами, колыхаясь, как марево, черными, упруго очерченными тенями проступала ненависть.
Она не исчезла. Она все так же чернела перед глазами. Я никогда и никого так не ненавидел. Хотя причины были, и были хорошие кандидатуры для этого самого черного и, наверно, самого сильного чувства: я мог ненавидеть Кольку Голика, покойного Клепу (еще при жизни, разумеется), Ильнару, Анну Борисовну, даже Апку — она тоже могла заслужить мои черные чувства, хотя, конечно, не произошло этого. А вот Костя-Ме-фодий прокрался к самому дну моего существа. Там, на дне, и плескалась, ползла, накипала эта черная-черная лужица — ненависть.
Примерно дня через три я сказал Кате:
— Что ты думаешь делать?
Мы с ней в кабаке сидели. Она только что от своего гинеколога, белая вся, трясущаяся, сигарету одну от другой прикуривала.
— А что тут делать? — отвечает. — Аборт, скорее всего, придется делать. Болит все.
— Ты не поняла. Я не о ребенке, я о Мефодии.
— А, о нем, — безразлично откликается она. — А что — о нем? Что я могу сделать? Этот козел мою жизнь перелопатил, но я сама виновата… зачем купилась, а? Я ведь сейчас сижу и думаю: наверно, будь какая-нибудь блестящая возможность, в сравнении с нынешними, я бы опять купилась, верно. Дура. Так что мне нечего на этого урода сетовать. Убить его, конечно, мало, но все равно…
— Не мало.
Она вздрагивает и на меня смотрит, ежась и вжимая голову в плечи, как от холода:
— Что?
— А что слышала, моя дорогая. Я не понимаю, почему такие самодовольные и трусливые твари, как этот Костик, вообще могут жить. Я с детства на таких насмотрелся. Был один такой Клепа, который сдавал внаем мою мать, а потом она пожаловалась, что он ее гнобит… ну и все.
— Что — ну и все?
— Убили его, Клепу этого. Он ее сутенером был. А Костик хуже любого сутенера. Потому что такие, как Геныч, хотя бы считают себя обязанными отвечать за тех, кто им доверился.
Это все, конечно, прекраснодушные переливания из пустого в порожнее, но тем не менее… я не знаю, Катя, но эту тварь надо прихлопнуть. Этого Мефодия.
Она тогда сжала губы и сказала:
— Я тоже так считаю. Но только ответь мне, Рома… ты что, вмазался, что ли?
— По зрачкам просекла? Да, героином задвинулся. Да маленький дозняк, всего-то с куб. Ничего, так спокойнее. Не подсяду, не волнуйся. Ты, само собой, знаешь, где он, Мефодий, живет? Он ведь один живет, насколько я знаю.
— Да, вроде как один. Только вот…
— Что — только? Он ведь не ожидает от нас такого шага. Пойдем проследим. Если будет один, то мы его…
— Если будет один, — повторила Катя.
Он был один. Он ничего подобного в самом деле не ожидал. Когда недовольно раскатил: «Кто-о?» — Катя спокойно (у этой девочки вообще была потрясающая для ее возраста и пола выдержка) ответила:
— Это я, Костик. Мне с тобой так… перемолвиться надо. Открой, пожалуйста.
— Пере… что? — бухнул за дверью его голос, а потом Мефодий все-таки открыл. Катя впорхнула в прихожую, я шагнул за ней следом. Сердце высоко подпрыгнуло, высоко, еще выше Кати, которая буквально бросилась на Костика… Мне в первый момент почему-то показалось, что она его хочет обнять. Ну, думаю, все, проняло девчонку на сентиментальность, дескать, любимый мой, родной, вот и я, твоя падшая, принимай меня такой, какая есть. Вся эта белиберда еще не успела протащиться в моем мозгу, как Катя взмахнула рукой и ударила Мефодия. Он огромный, он. даже не шатнулся, только голова дернулась и глаза выпучились ошеломленно… Наверно, у него на уровне рефлексов противодействие заложено, потому что он ответил через считанные доли секунды. Легко так, незначительно от махнулся, но удар Кате в живот попал, она упала. У нее и так страшные проблемы по женской части после той группозухи наклюнулись, а тут еще, еще — и как я увидел ее цепенеющее лицо, так что-то взорвалось во мне. Я и не думал, что во мне столько силы: я ударил его два раза, перехватил Мефодиеву ручищу в локте и на излом пустил — изо всех сил. Кость хрустнула, он взвыл и упал, ударившись головой о тумбочку. Я выхватил нож, который только что вот из кабака стащил, и целился ему под ребра, но в последнее мгновение ударил в ладонь. Насквозь. Пришпилил его к обувной тумбочке. Стало светло и остро, хотя за секунду до того как в тумане плыл. Картина страшная: Мефодий, оглушенный двумя ударами в башню, на полу распростерт, одна рука перебитой кистью висит, из второй кровища хлещет — а рядом Катя, в позе эмбриона, колени чуть ли не к лицу прижала, и видно, что боль жуткая. Дикая.
Я помог ей подняться, у нее глаза как две щелочки, а лицо белое. Вырвала нож из тумбочки, нацелилась и ударила. Кажется, до того, как она его ударила, Мефодий завыл и пустил гряз-iryio слезу, просил не убивать, обещал дать денег и вообще… У нее были не глаза, а одна сплошная ненависть.
Два удара — и все. Последний удар почти что я нанес — я сжал пальцы на ноже поверх ее руки и — под сердце. Все.
Как уходили, я почти не помню. Знаю, что о безопасности я почти не беспокоился, нож бросил в канализацию, а Катьку практически дотащил до больницы, — больница, к счастью, недалеко была. И в приемную — время-то уже было чуть ли не за полночь.