Невозможность путешествий
Шрифт:
Эфир («…это не были грезы, навеваемые гашишем, это не были те слегка болезненные видения, какие вызывает опиум…») позволяет телу, уставшему от болевых волн, уподобиться состоянию моря, то бушующего, то погруженного в штиль, но так или иначе постоянно прерывающего путешествие.
«Вскоре странное и чудесное ощущение пустоты, появившееся у меня в груди, распространилось до конечностей, которые, в свою очередь, стали легкими, совсем легкими, словно мясо и кости растаяли и осталась только кожа, одна кожа, необходимая, чтобы воспринимать прелесть жизни и лежания в этом блаженном покое…»
Симптоматично, что приступы меланхолии, настигающие Мопассана в открытом море, куда он спрятался от поднадоевшей обыденности (главного врага романтика, которая объявляется одной из главных причин бегства Мопассана в Африку — см. предисловие к книге алжирских очерков «Под солнцем»), заставляют писателя мечтать о том, что бы он хотел на самом деле. То есть, оказавшись на яхте, комфортное уединение на которой является пределом мечтания едва ли не каждого современного человека, Мопассан на целый разворот грезит о судьбе ближневосточного набоба, окруженного «красивыми черными рабами», гаремом женщин, скакунами, на которых «в тихий вечерний час я летел бы, обезумев от быстрой езды», о розовых фламинго, ничего не желая знать «о биржевых курсах, о политических событиях, о смене министерств, обо всех бесполезных глупостях, на которые мы тратим наше короткое и обманчивое существование…»
«Я не видел бы больше, как вдоль тротуаров, оглушаемые грохотом фиакров по мостовой, сидят на неудобных стульях люди, одетые в черное, пьющие абсент и разговаривающие о делах…»
Впрочем, о чем за табльдотом говорит среднестатистический француз, Мопассан поведал чуть раньше того, как заявил:
«Как мне хотелось бы порой перестать думать, перестать чувствовать, как бы мне хотелось жить, подобно животному, в светлой и теплой стране, в желтой стране, где нет грубой и яркой зелени, в одной из тех стран Востока, где засыпаешь без печали, где просыпаешься без горя, суетишься без забот, где любишь без тоскливого чувства, где едва ощущаешь собственное существование…»
В описании этом из книги, написанной в 1888 году (в разуме Мопассану осталось быть всего-то последнюю пару лет) легко узнается Алжир, которому посвящена книга очерков 1983 года «Под солнцем».
Псевдомужественный предшественник Хемингуэя, Мопассан здесь делает вид, что едет на чужую войну, хотя описывает, в основном, не ее и ее последствия (социальный пафос закипает лишь к концу книги, когда исчерпываются метафоры и описания природы и грязных арабских женщин), но природу в песках, огненную погоду, шакалов и стервятников, экзотическую этнографию. Масса страниц уходит у него на описание сложностей продвижения вглубь Сахары, хотя по здравому размышлению не очень понятно, что как не страх смерти и одиночества гонит его по враждебно настроенным просторам странного материка.
Путешествие его самодостаточно и исчерпывается самим собой; здесь, как и в «На водах» важно не только что говорится про знакомое или же незнакомое, но кто это говорит.
Мопассан может себе позволить гнать эпистолярное сырье, не до конца переплавленное в художественный текст, так как точно знает, что его, кумира провинциальных барышень, обязательно и с восторгом выслушают. Окупят. Точно он Пелевин какой, выпускающий по книге в год.
Совсем недавно схожие ощущения я поймал во втором томе стихов Блока, проложенных фотографическими вклейками с теми самыми портретами яркого демонического персонажа, что в тысячах копий расходились среди поклонниц. Вот и Мопассан туда же — в даль африканскую, где женщины в белых одеждах в лучшем случае похожи на старух, где земля «однообразна, всегда неизменно сожжена и мертва, эта земля. И, однако, там ничего не желаешь, ни о чем не сожалеешь, ни к чему не стремишься. Этот спокойный, струящийся светом безрадостный пейзаж удовлетворяет зрение, ум, утоляет чувства и мечты, потому что он завершен, абсолютен, потому что по-иному его нельзя себе представить. Даже скупая зелень (! — Д.Б.) там кажется неуместной, как нечто фальшивое, раздражающее, грубое…»
Песчаный окоем и морская гладь привлекают Мопассана примерно одним и тем же — самодостаточностью, внеположенностью, исключенностью из бытового дискурса, которая, как он пишет в самом начале «На воде», «заставляет все видеть, за всем наблюдать и горячо интересоваться малейшим пустяком…».
В качестве мотивации для опасного трехмесячного путешествия к воюющим племенам Мопассан весьма неубедительно приводит отвращение к семье, обеды которой он видит из окна своей парижской квартиры каждый день, а также фразу Флобера: «Можно представить себе пустыню, пирамиды, сфинкса, еще не видев их, но чего никак нельзя вообразить — это голову турецкого цирюльника, сидящего на корточках у порога своей двери», после чего Мопассан добавляет — «И тем более занятно узнать, что происходит в этой голове…».
(Интересно, читал ли эти строки Эрве Гибер, чье путешествие в Марокко делится на две равные части, и первая из них проистекает в его фантазии: до того как очутиться в Африке, он проживает свое будущее путешествие ярче и насыщеннее, чем оно окажется на самом деле.)
Да, жара, пески, неудобства, которые, впрочем, Мопассан описывает стоически и как бы отстраненно, как бы со стороны — почти как Флобер в еще большей умозрительности африканского путешествия (разумеется, я о «Саламбо»). Это интересный момент, если учесть постоянную перемену близких планов и отдаленных панорам, которыми полны страницы его Средиземноморского путешествия. В Африке же Мопассан, точно сжавшись в комок, превозмогает путь, выстраивая на его основе нечто хоть как-то стилистически законченное (и припасает для этого на финал описание грандиозного многокилометрового пожара). Он описывает даль, в которой, несмотря на ежесекундно причиняемые ему мучения, его нет, а беглость глав африканского бегства вступает в противоречие с огромностью арабских просторов точно так же, как протяженность морских глав кажется странной для постоянно декларируемой занятости и вечной качки.
Про трепанацию Мопассан пишет в более поздних своих морских очерках, наблюдая фланеров на Круазетт: «Если бы можно было открывать человеческие головы, как приподнимают крышку кастрюли, то в голове математика нашли бы цифры, в голове драматурга — силуэты жестикулирующих и декламирующих актеров, в голове влюбленного — образ женщины, в голове развратника — непристойные картинки…».
Собственно, все путевые очерки Мопассана и есть конкретизация мечты — описание того, что случается с людьми, приблизившимися и заглянувшими за линию горизонта. Сознательно или не очень, он показывает, как от соприкосновения с реальностью пыльца очарования опадает, крылья оплавляются, русалка тонет.
Многократно переизданные, морские заметки, как показывают комментарии в издании 1958 года, были дотошно (постранично) исследованы литературоведами. И тогда выяснилось, что многие темы, разрабатываемые в «На воде», были написаны и даже опубликованы в виде колонок и статей гораздо раньше.
Получается, Мопассан взял груду старых журналистских текстов и обрамил их средиземноморскими пейзажами (так в сборниках средневековых новелл фабульно насыщенные куски крепились друг другу рамой с описаниями и разговорами рассказчиков и вокруг них), заполнив абы чем (рамплиссажем).
«Путешествие его не изменило, потому что в дорогу он брал самого себя» (Сенека).
«Путевые очерки» А. Писемского
«Пропасть грязных мелочных лавочек, тьма собак, и все какие-то с опущенными хвостами и смирные; наконец, коровы, свиньи и толстоголовые татарские мальчишки, немного опрятнее и красивее свиней…»
Очерк Писемского про поездку в Астрахань 1857 года в основном состоит из описания дороги до города и въезда в город, а также цитирования исторических хроник времен Степана Разина, которым подменяется текстуальная протяженность самого путешествия (закопаться в историю — это ведь тоже прием передачи).
Три четверти очерка — история, три четверти оставшегося объема — проезд до гостиницы; схожим образом построен и очерк путешествия в Баку: долгое описание плаванья, эффектные виды города с воды; «прелесть первого впечатления Баку совершенно пропадает, когда войдешь вовнутрь ее. Кто не бывал в азиатских городах, тот представить себе не может, что такое бакинские улицы: задние, грязные закоулки наших гостиных дворов могут дать только слабое о них понятие…».
Гостиный двор (то есть привычное) как единица измерения.