Невозможность путешествий
Шрифт:
«От Урала до Москвы» Д. Мамина-Сибиряка
«Ты опять в Расею, сказывают, сбираешься?»
Главная мысль этой книги Мамина-Сибиряка заключается в том, что Урал — особая, не совсем российская территория, вратами рая помещенная между чахоточной Расеей и могучей Сибирью, порождающая особенные антропологические и социальные модели, типы и мутации.
«…Хохлы и туляки совсем отвыкли от тяжелой крестьянской работы, особенно женщины…, а в Челябе крестьянские бабы работают, не разгибая спины…»
Вот и народы с народностями здесь свои, сложносочиненные, составные. «Татаришки» («…кистенем по боку и кунчал головы…»), эти, можно сказать, «чистые страмцы», подразделяются на сылвенских и иренских, с которыми еще Ермак воевал да Строгановы, а также «полумифическое племя чудь, от которого воспоминанием остались только «чудские могилицы» да чудские копи», пермяки, «глина глиной» и много еще кто.
Короче, «сошлись на нем народы угро-финского племени (пермяки, вогулы и зыряне) с народами монгольского происхождения (башкиры и мещеряки)…»
Даже представители разных цехов и сословий развиваются тут как бы на особицу. И даже староверы, казалось бы, единые и неделимые, делятся на разные, между собой не пересекающиеся страты: «Одни австрицкого согласия, другие — беспоповщинцы, третьи — часовенные, потом: поморцы, хлысты, пахтеи…».
«Были тут и висимцы-кокурошники (прозвание раскольников Висимо-Шайтанского завода), и черновляне-обушники (жители Черноисточинского завода, которые известны тем, что слишком часто пускали в дело обух топора), и долгоспинники из Малых и Больших Галашек (между заводами Висимо-Шайтанским и Висимо-Уткинским; славятся как «закоснелые» раскольники), и тагильцы-ершееды, и старозаводские раскольники (из Невьяновского завода), и разный пришлый народ с других уральских заводов — Верх-Нейвинского, Ревдинского, Каслинского и Верх-Исетского…»
В путешествии Мамина-Сибиряка из Екатеринбурга через Тагил, Пермь, Казань и Нижний в Москву важен сам противоположный обычному, с востока на запад, вектор российского путешественника.
Тем более что «местный» материал знаком ему, уроженцу этих мест, лучше европейской части страны.
Путевые заметки Мамина-Сибиряка — попытка заинтриговать, загипнотизировать просвещенную публику экзотическими пространствами, вывести из «слепой зоны» поперечный Уральский регион, «пролить свет» на то, что все вроде бы знают, но никогда об этом не задумываются. Оттого и появляются в его очерках фигуры типа будущих туристов, художников и исследователей, которые придут и оценят то, что есть и то, что нынешний народ разглядеть не в состоянии. Почему-то.
«Урал еще ждет своего художника, который воспроизведет на полотне его оригинальные, полные своеобразной прелести и суровой поэзии красоты…».
Что ж, будем считать, что Урал дождался.
Знаком этого отношения кажутся многочисленные исторические отступления в историю края (Ермак — Петр — Татищев — Демидов — Пугачев), горнозаводской области, сталелитейных заводов и даже местного раскольничьего истеблишмента.
Перемещаясь сначала на поезде, затем на пароходе по Каме да Волге, затем снова на поезде (от Нижнего до столицы) наблюдатель постоянно фиксирует убыль всего — природных красот, силы и разнообразия человеческих типов, чистоты и даже комфорта, которые, кажется, окончательно должны иссякнуть ближе к Подмосковью. Этими очерками, подобно текстам Глеба Успенского, точно так же опубликованными в «Русских ведомостях» (в 1881, 1882 — правда, на несколько лет позже, но, тем не менее, точно выпиленными по одним и тем же лекалам, вплоть до набора отступлений и тем), Мамин-Сибиряк дебютировал московским корреспондентом в столичной печати.
То есть, таким образом, понимаем мы (местоимение это, кстати, весьма любил и сам Дмитрий Наркисович, что тоже маркирует установочку), дебютант, во-первых, ориентировался на уже достаточно разработанную традицию жанра путевого очерка, ни грана не отступая от ее привычных формальных ориентиров. А во-вторых, стремился поразить читающую аудиторию предметом необычным и весьма затейливым, безошибочно точным; дабы не отвергли, дабы заприметили и контракт продолжили. Вот он и идет в противоход; хотя, повторюсь, темы те же, что и у Успенского (от экологического прищура на расход лесов, истребляемых для нужд металлургического производства до водки, от которой все зло, до бед башкирских поселенцев, неприкаянности и разнузданной, изощреннейшей преступности), не лишенные, впрочем, и местного колорита.
Самыми яркими и запоминающимися страницами оказываются те части путевого дневника, что посвящены раскольникам, их обычаям и нравам. Авдотья Степановна, бабка писателя, происходила из кержаков, так что этнографию этого люда Мамин-Сибиряк знает изнутри и описывает с особенным чувством. Примерно так же, как широту и мощь уральских ландшафтов (главным бенефициантами оказываются у него горы, называемые у местных «камнями», да река Чусовая, по которой и проходит самая главная разделительная граница, отделяющая уральцев от пермяков, гибнущих людей, которых ни Мамин-Сибиряк, ни его земляки нашими уже не считают).
Отличает Мамина-Сибиряка от Успенского некоторая стилистическая неровность, выдающая в нем все-таки не журналиста, но беллетриста. Человеческие типы (с их страстями, что они носят в себе) Сибиряк сталкивает, в основном, в купе и на палубе. Читаются эти части особенно легко и быстро, за счет ухваток фельетониста и приемов рассказчика, снайперски избранных персонажей и мастерского изображения их речей со случаями из жизни. Когда же Сибиряк переходит к содержательной части (вопросам экономики и заводских производств, производственных отношений и народного просвещения, судьбам переселенцев и башкирских земель), скорость чтения резко падает; продираться приходится как сквозь бурелом.
В этом, кстати, физиологические очеркисты XIX века чем-то напоминают нынешних беллетристов, манкирующих чистым вымыслом и почему-то считающих, что любая, даже самая феерическая и шахматным образом выстроенная интрига должна содержать в себе хотя бы зерна утилитарщины. И для того насыщают свои детективы и мелодрамы экскурсами в различные сферы и области человеческой деятельности.
(У матерого Успенского этот перепад между «литературой» и «жизнью» происходит практически незаметно; тем более что Глеб Иванович идеально овладел техникой мыслей и описаний, идущих внахлест, из-за чего текст, с постоянной сменой ракурсов и регистров, не кажется монотонным.)
В беллетристических частях Мамин-Сибиряк остроумен и наблюдателен, байки и занимательные истории сыплются как из рога уральского изобилия, но когда время подходит для умозрительных выкладок, связанных с неразумностью государственного вмешательства в дела и судьбу народные, бубнит дьячком и ничего с этим занудством поделать невозможно.
Впрочем, про свой метод он и сам распространяется достаточно подробно. Неоднократно замечал, что первые главы едва ли не любого сочинения почти всегда проговариваются почти незамаскированным автокомментарием; особенно если дело касается выходов в сопредельные художественные сферы.
Сев в поезд (четыре года до этого он не покидал Екатеринбурга) и пропев гимн исчезающему за поворотом городу, Мамин-Сибиряк осмотрелся по сторонам и начал замечать разных людей, от пирующих золотопромышленников до скромно беседующих мастеровых:
«Если бы я был скульптором, лучшей бы модели для статуи русского пахаря я не пожелал бы; эта впалая широкая грудь, эти жилистые сильные, не знавшие устали руки, это удивительное лицо — все говорило само за себя…»
Песни эти поются, пока писатель находится на Урале, однако же стоило поезду пересечь Чусовую, тональность описаний резко меняется. Меняются в этой «чистой пустыни» и люди, превращаясь в «толпу каких-то недородков»: