Нежеланное путешествие в Сибирь
Шрифт:
Самой Гюзель очень не хотелось уезжать, да, кстати, не на что было ехать: в феврале я получил только семь рублей за январь, и это были все наши деньги. Чтобы предупреждение милиции не застигло нас внезапно, я написал о нашем отчаянном положении старому другу своего отца; пока же мы с Гюзель решили, что при первой тревоге она пойдет работать дояркой. Ответа на мое письмо долго не было, мы нервничали. Тем временем мне сообщили, что из отдела милиции звонили в сельсовет и велели передать мне, чтобы жена немедленно уезжала или прописывалась здесь и работала в колхозе. Положение наше было отчаянное, я послал письмо еще одному знакомому с просьбой выслать деньги, пока же отвечал бригадиру на его напоминания, что завтра-послезавтра Гюзель уедет или же что она вот-вот пойдет на ферму сменной дояркой — всех телят уже пришлось перевести на ферму в Ивановку. Какова же была наша радость, когда мы, уже потеряв надежду, внезапно получили телеграфный перевод на пятьдесят рублей, а затем дружеское письмо товарища моего отца. Не помня его домашний адрес, я послал ему письмо на работу, и он, оказывается, получил его только через две недели, отчего так долго и не было ответа. Теперь мы могли вздохнуть свободнее, однако Гюзель оттягивала свой отъезд, ссылаясь на начавшиеся бураны. Так прошла целая неделя. Все же, как ни тяни, пришлось ехать, и восьмого марта мы простились, не зная, когда увидимся вновь. Теперь я мог не бояться за Гюзель, но тяжело мне было возвращаться в опустевшую избу, где ждал меня в одиночестве черный котик Дима.
Через несколько дней приехал участковый и первым делом спросил, уехала ли моя жена. Потом меня при встрече и секретарь сельсовета спрашивала о том же.
После отъезда Гюзель я стал иногда выпивать в одиночестве, благо при новой системе мне и деньги стали какие-то платить. Очень меня беспокоила в это время мысль, где и как я буду жить после возвращения из ссылки. Я подумывал даже о том, чтобы переехать в какой-нибудь из прибалтийских городов, поступив там в университет: на возвращение в Москву я почти не надеялся. В это время мне часто стали сниться сны, будто я в Москве, ищу какую-нибудь комнату, где бы я мог остановиться, но ничего не могу найти и со смутным ощущением тревоги я просыпался. Один такой сон я помню очень хорошо, да и приснился он мне со всеми реальными подробностями. Будто бы моя тетя еще жива, и я у нее в квартире на улице Алексея Толстого, но почему-то мне нельзя жить у нее и я спешу скорее к себе домой на Суворовский бульвар, в надежде, что времени после моего отъезда прошло еще не так много и мою комнату, может быть, еще не заняли. И вот я иду по улице, отчетливо я помню каждый дом и зеленые ветки деревьев, смотрю на часы у Никитских ворот (я как бы повторяю свой путь из тюрьмы), вот, наконец, и мой дом. Но поздно, комната уже занята, занята какой-то молодой рабочей парой — я отчетливо вижу комнату, не такой, какой она была последние годы, а какой она была в моем детстве — и у них много гостей, тоже по виду молодых рабочих, может быть, есть и студенты, они справляют новоселье. И среди них почему-то немолодая уже женщина, которую я раньше часто встречал во всяких богемных компаниях, она очень толстая, в черном платье с голыми руками. Я понимаю, что ей очень неловко передо мной, что она попала в такую неподходящую для нее компанию, которая захватила уже мою комнату. Здесь сон оборвался. Еще мне часто снился один и тот же сон, будто я тайком, в надежде, что никто не знает, на несколько дней уехал из ссылки в Москву и тут узнаю, что ссылку мне отменили и должны официально известить меня об этом, и потому мне скорее нужно ехать назад, потому что если меня не застанут на месте и узнают, что я самовольно уехал, то решение это отменят и мне и дальше придется отбывать свой срок. И вот я тороплюсь, еду в каком-то поезде, и тут все опять смешивается. Подобный сон снился мне много раз, и иногда я тут видел живого отца и даже мать и опять нашу комнату, какой она была в моем раннем детстве.
Дом, где я жил, как я уже рассказывал, стоял на отшибе и пользовался дурной славой. И вот как-то среди ночи возле дома раздался громкий вой, затем кто-то постучал в окно. Спросонок натянув штаны, я кинулся к окну и спросил, кто там, однако никто мне не ответил и ничего не было видно. Я лег, но через несколько минут стук и вой повторились снова, и снова никто не ответил. Тогда я взял топор и затаился в сенях. Когда я услышал, что кто-то снова стучит в окно, я неожиданно с топором выскочил наружу, и три фигуры шарахнулись от меня, увязая в снегу. Оказалось, впрочем, что это просто деревенские шутники решили «попугать» меня.
Моя новая работа — возить воду — была не такая тяжелая, но отнимала почти целый день. Начинал я часов в одиннадцать, запрягал коня в сани, на которых были установлены две двенадцативедерных бочки, наливал воду из водокачки и вез в телятник, где ведром переливал воду в заделанный в печи котел, иногда приходилось сделать два рейса. Также я наливал воду в котел в коровнике. Потом у меня был небольшой перерыв, пока доярки доили коров. Затем начиналось самое трудное: я по очереди должен был развозить воду шести дояркам в коровнике и двум в телятнике, где стояла часть моих бывших нетелей, в большинстве уже телившаяся. Всего напоить мне предстояло около двухсот голов. Я въезжал на санях в коровник, останавливал их, и доярка сама начинала черпать ведром воду из бочек и поочередно обносить ею коров; самое большее у нее было ведра три-четыре, и дело шло очень медленно. В коровнике была сделана когда-то механическая пойка, проведены трубы от водокачки и устроены автопоилки, но система эта давно вышла из строя, трубы замерзли, заржавели, и никто не думал их налаживать. Я предлагал хотя бы установить несколько бочек в коровнике и подавать в них воду длинным резиновым шлангом из стоящей рядом водокачки, а затем каждый раз выливать из шланга воду и сворачивать его, чтоб он не замерз. Тогда пойка отнимала бы час, а не целый день, и подходящий шланг был в колхозе, но дело опять же столкнулось с общей косностью. Я и сам особенно не настаивал, так как за каждую завезенную бочку воды мне платили 10 копеек, а за идею ничего не заплатили бы и опять послали бы чистить навоз. Когда одна доярка кончала поить свое стадо — обычно на это уходило две бочки воды — я выезжал из коровника, снова наполнял бочки и вез следующей доярке. Поскольку все не могли напоить коров сразу и одной приходилось ждать другую, происходили непрерывные пререкания и скандалы. То одна требовала, чтоб я вез сначала ей, а потом другой, другая же чуть не насильно пыталась вырвать у меня вожжи, то вообще все отказывались поить коров сейчас и ждали, пока привезут им муку, а я вообще сидел без дела. Бывало и так, что я какой-либо доярке вообще не привозил воду в наказание или же бросал свои бочки и шел домой, матерно ругая доярок и говоря: «Возите сами!» Еще скандалы бывали из-за того, что зимой воду носить издалека трудно, а в своем хозяйстве тоже нужно много воды, и некоторые брали моего коня возить себе домой воду из водокачки. Я не возражал против этого, если только не хватали коня без моего ведома. Когда мне нужно было везти воду в телятник или коровник, а кто-то взял коня без спроса, я ни слова не говоря уходил домой; так мне с большим трудом все же удалось приучить всех к порядку. Наибольшую борьбу мне пришлось выдержать с моей соседкой Сонькой, которая кричала: «Ты тунеядец, а я колхозница! Что я воды себе не могу привезти?!» — и в доказательство своей правоты задрала юбку и предложила мне полюбоваться на голый зад. Я хотел было дать ей в зад пинок, но побоялся, что потом не оберешься неприятностей, что «тунеядец избил колхозницу». Сонька эта и раньше меня на базе задирала, однако я отмалчивался, потому что Гюзель ходила в ее драном тулупе и она всегда могла тулуп отобрать; когда же она тулуп этот действительно отобрала, а сама Гюзель уехала, то я Соньке дал почувствовать, что криком она много не возьмет.
Вечером я опять должен был завезти два раза воду в телятник, и только часов в восемь-девять мог распрягать коня и идти домой. Возил воду я сначала на кобыле Серой, на той же, что и прежний водовоз. Она была не серая, а почти совершенно белая, и мне всегда напоминала цирковую лошадь. Была она кобыла очень умная, спокойная и выносливая, а тащить сани с двумя полными бочками по осклизлому деревянному полу коровника некованным коням было очень тяжело. Я же следил, чтобы полоз не провалился в канавку: тогда вообще страшное дело. Иногда в телятнике мы полчаса мучались, чтобы протащить сани два метра.
Иной раз уставшая Серая пыталась убежать от меня с двумя бочками вместе. Подведя ее к водокачке и сунув в бочку резиновый шланг, я шел внутрь включить воду, а когда выходил, видел, что кобылы моей и след простыл, а вода из шланга бьет прямо на лед. Обычно Серая пряталась от меня за телятник, довольно наивная лошадиная хитрость. Чтобы она не убегала, я стал класть перед ней клок сена, чтобы она жевала, пока течет вода. Как-то раз работа затянулась особенно долго; уже сильно темнело, когда я повез последние две бочки в телятник и запер водокачку. Я раскрыл ворота и пошел отворить еще ворота посредине телятника, когда же вышел, то увидел, что Серая круто повернула, так что обе бочки опрокинулись, и скорее бежит прочь. Я бросился за ней, от страха она не разобрала дороги, и сани застряли в сваленных возле базы дровах. С утра я не ел, очень устал, теперь я живо представил, как мне вытаскивать сани, снова устанавливать бочки, ехать к водокачке, вновь отпирать ее и прикручивать шланг и так далее. Совершенно озверев, я схватил первое полено под ногами и бросился на Серую, чтобы размозжить ей голову и разом со всем покончить. Хорошо, из коровника выскочила доярка Надя Кабанова, суровая сожительница Саньки, образумила меня и помогла вытащить сани. Но это исключительный случай, вообще же с Серой отношения у меня были очень хорошие, как никогда раньше и потом с другими лошадьми, и я всегда о ней очень заботился. Также все лошади, на которых я работал, были сытые и раскормленные, не в пример другим колхозным коням, потому что я постоянно таскал для них предназначенное коровам сено, а потом и муку. Колхозники же коней совершенно не жалели, особенно когда себе что-нибудь везли на них.
Из-за сена тоже были на ферме постоянные скандалы, начиналась весна, кормов стало не хватать, сена выдавали по килограмму в день на корову. Между тем ограда сеновала, куда затаскивали стога, была разрушена, и туда частенько заходили выпущенные на прогулку коровы, а иногда заскакивали кони. Стешка многократно ругалась с конюхом, даже составляла какие-то акты и докладные на него — отчего сена не прибавилось — пыталась и меня обвинить, что я кормлю коней, но ограду в сеновале ни она ни кто другой так и не поправили. Коням же вообще было плохо, овса они совсем зимой не видели, а иной раз стояли сутками без сена.
На Серой я работал более месяца, она была жеребой, и такая нагрузка стала ей уже тяжела; тогда мне дали мерина Бурого, не молодого, на котором я начинал пасти, а старого, слепого на один глаз, еще его звали Шикан, потому что на нем когда-то ездил бригадир тракторной бригады Шиканов. Был он конь послушный, но более глупый и слабосильный, чем Серая: его всегда было очень трудно остановить. Однажды на Пасху он так понес меня, что я вывалился из саней, бочки перевернулись и облили меня с ног до головы правда, я был немного выпивши.
В день мне записывали 20 бочек, выходило, что при оплате 10 копеек за бочку, в марте, работая без выходных, я получу более шестидесяти рублей. «Вон сколько Андрей получает, мы столько не получим, — загалдели тут колхозники. — А работа ерундовая: держи дудку в руках — а вода в бочку сама течет из водокачки». Я даже и не держал в руках шланг, а приделал из проволоки крючок и цеплял его за край железной бочки и сам рядом прогуливался, что колхозникам было еще обидней. Лева тоже очень переживал, потому что он заработал в бригаде всего лишь рублей двадцать, и уже не говорил мне: «Извини, Андрей, что я живу лучше тебя», — а намекал, что это не по-товарищески, чтобы один «тунеядец» зарабатывал втрое больше другого. Я всё удивлялся деревенской психологии. Даже те, кто, казалось бы, неплохо ко мне относился, и те с сожалением говорили о заработанных мною шестидесяти рублях.
Больше всех негодовала и кричала Сонька: мой-де Митька — колхозник, и то столько не заработал! Впрочем, ее с Митькой дела были плохи.
В конце марта в Гурьевку приехал судья с двумя заседателями и прокурор, и в помещении школы состоялся суд. Перед судом по обвинению в гибели двух павших осенью нетелей предстали Шаповалов, бригадир тракторной бригады Горбачев и пастухи Крицкий и Митька Шик. Здоровенный лысый судья, слегка похожий на Чигринова, вместе с заседателями уселся за учительским столом, слева за маленьким столиком сел прокурор, справа секретарь, на скамье перед ними — подсудимые, а за подсудимыми — зрители; собралась почти вся деревня, кроме доярок, которые были на ферме. Деревня вообще падка до зрелищ: за несколько дней до этого на поле за прудом сел самолет геологической экспедиции, так смотреть на самолет кинулась вся деревня, от престарелых бабок до грудных детей, на ферме коровы, которых забыли привязать потоптали сено, а водокачку залило водой, ее от возбуждения при виде самолета забыл выключить Филимон. А суд был зрелищем не менее интересным, чем самолет.
Прокурор в своей речи потребовал взыскать с обвиняемых в пользу колхоза шестьсот рублей, с каждого по сто пятьдесят. Шик обвинялся в том, что он отказался пасти коров, Крицкий — что он выпустил их из загона, Горбачев — что послал Шика ремонтировать молотилку, а Шаповалов — что раз он бригадир комплексной бригады, так должен за все отвечать. Затем судья начал допрашивать обвиняемых и свидетелей. Из обвиняемых никто себя виновным не признал, только Крицкий сказал сначала, что дело-де хитрое: с одной стороны он не виновен, а с другой все же виновен. Тогда судья спросил: ну, а во сколько бы рублей он сам примерно оценил свою вину? Когда речь зашла о рублях, тут Крицкий твердо сказал, что он невиновен. Как я думаю, он неверно поступил, судье частичное признание вины понравилось, и если бы Крицкий эту линию выдержал и какую-нибудь небольшую сумму назвал, столько бы он ему и дал за признание, теперь же мог поставить на счет гораздо больше. Шаповалов вообще не мог понять, как это он, бригадир, который как раз колхозные интересы и отстаивает, сам оказался на скамье подсудимых, и повторял все время, чтобы его судили «по закону». Бригадир трактористов Горбачев, который вообще никакого отношения к этому делу не имел и которого прокурор привлек только потому, что дескать «были примеры, когда бригадиры покрывали различные проступки трактористов, и надо положить этому конец», отвечал на вопросы отрывисто и мрачно.