Нежеланное путешествие в Сибирь
Шрифт:
Как свидетелей допросили Саньку, заместителя председателя, девицу-зоотехника, Стешку и ветеринара Сусликова, который подарил мне когда-то сапоги. И прокурор, и судья вели себя со всеми очень грубо, но особенно грубо разговаривали они с Сусликовым. Тот вскоре переходил на работу в Тюменскую область, где жили его родители, и должен был со дня на день уехать отсюда. «Вы у нас здесь в районе отъелись, оперились, а теперь сматываете удочки», — так дословно говорил прокурор. А судья вторил: «Мы о вас уже наслышаны, смотрите, как бы скоро не доиграться!» Так, может быть, учитель может распекать школьника, но не судья вести судебное следствие.
После опроса свидетелей, которые очень боялись, как бы и их не привлекли к ответственности, и валили все друг на друга и на обвиняемых, суд удалился на совещание. Прокурор же сказал, что в перерыве он прочтет лекцию о «советском законодательстве». Лекция вся свелась к тому, что вот-де какая-нибудь баба донесет на своего мужа, что он ее бьет, того года на три посадят, а уж через месяц жена приходит и говорит: выпустите его, пожалуйста, я его простила. Так вы заранее хорошо подумайте, прежде чем жаловаться на своих мужиков, потому что кого мы посадим, того уже раньше срока не выпустим. Еще прокурор сказал несколько слов о правовом положении колхозников. Вы, дескать, жалуетесь, что вас из колхоза не отпускают. И правильно делают: колхоз, как одна большая семья, захотят родичи отпустят, захотят — не отпустят. Живете вы богато, рабочие в городах столько сала не едят, сколько вы жрете, так что жаловаться вам нечего, а надо работать лучше. Вон в Америке один фермер больше продукции производит, чем вся ваша деревня. Тут я сказал в защиту колхозников, что в Америке механизация гораздо выше, но они, напуганные тем, что я прервал прокурора, зашикали на меня. Зато прокурор порадовал колхозников, что их не имеют права бить председатель или бригадир. Вот в Междуречине бригадир Пажиков бил колхозников, а одну бабу запер в конторе и два дня голодом морил, так его за это будут судить вскоре.
Из соседней комнаты вышел судья, все встали, и он зачитал приговор. Крицкий и Шик должны были уплатить по 225 рублей каждый, а Шаповалов и Горбачев — по 75; в таком же соотношении раскладывались и судебные издержки. Крицкий и Митька выслушали приговор с тупым недоумением на лицах, а Сонька с проклятиями и криком: «Не бойтесь, не обеднеем!» Судья сказал, что в пятидневный срок приговор может быть обжалован, но никто его обжаловать не стал из страха, что тогда еще добавят; 225 рублей — это полугодовой заработок колхозника.
Колхозники разбрелись по домам, почесывая затылки, а суд уехал в уверенности, что сделал хорошее дело и «трудовая дисциплина в бригаде теперь подтянется».
В школе было проведено при мне еще одно общественное мероприятие, не помню точно, до или после суда. Там был избирательный участок на очередных «выборах» в какой-то из советов. В Москве я никогда в голосовании не участвовал, не принимая «выборы» всерьез, но здесь испугался и пошел голосовать, изменив таким образом своей традиции ради все той же «половинки». Директор школы вручил мне избирательный бюллетень с фамилией одного кандидата, и я тут же бросил его в урну. В противоположном углу комнаты стояла завешенная материей кабина, где можно было проголосовать «тайно». По-моему, в нее так никто и не зашел. Меня немного удивила «двойная» психология колхозников: с одной стороны, они смотрели на «выборы» как на пустую формальность, от которой ничего не зависит, с другой, как на «праздник», такой же, как 1-е мая или 7-е ноября, когда надо крепко выпить и «погулять».
Наступил апрель. Кругом еще лежал снег, дул холодный ветер, таять еще не начинало. Дома у меня тоже было довольно холодно, дрова кончались, и я два раза завез себе распиленные дрова из коровника, накладывая их в бочки вместо воды. Продукты теперь я покупал в магазине и у колхозников, сам варил себе суп и каши, Гюзель часто присылала мне бандероли с пакетными супами, а хлеб пекла доярка Надя Кабанова. Всю первую половину марта, правда, мне пришлось опять сидеть без хлеба, но потом смололи в Новокривошеине полцентнера, и мне их хватило надолго. Я привез с собой из Москвы несколько популярных книг по математике, и когда у меня оставалось немного свободного времени, начал конспектировать книжку по теории вероятности, но изучение мое далеко не пошло, было времени очень мало, а главное так холодно, что руки коченели и невозможно было писать. Так же медленно двигались и эти мои воспоминания, которые я начал в то время. Работал над ними я все время урывками, и к июлю дошел только до того места, как я приезжаю к дипломату после налета опергруппы. Внезапно эти мои одинокие занятия были прерваны, образом довольно комичным.
Остальные ссыльные, часто ругаясь со своими сожительницами, грозились им: мы-де с вами жить не будем, уйдем к Андрею в «дом тунеядцев»; то же они и мне говорили. Я только посмеивался, зная, что никуда они от своих баб и от щей с куском сала не уйдут. Но вот в конце апреля Федя на смерть поругался с Катей, даже до драки, и сказал, что перейдет жить ко мне. Катя ему на это отвечала матерным пожеланием катиться на все четыре стороны. Когда Федя зашел ко мне рано утром и сказал, что сегодня же переедет ко мне, я думал, что через час он с Катей помирится, но каково же было мое удивление и огорчение, когда я увидел, как он подъезжает к моему дому на санях со старой деревянной кроватью, чемоданом и мешком картошки. Ну ничего, решил я, потерплю несколько дней и тебя, голубчика, в буквальном смысле слова выкурю отсюда. Дело в том, что моя печка пришла в совершенную негодность, где-то забились дымоходы, и когда я начинал ее топить, всю комнату застилал черный дым, так что мне приходилось ложиться на пол, чтоб не задохнуться. Федя просто взвыл, попробовал было поковыряться в печке, но еще хуже сделал. Он поставил себе кровать в противоположном углу и все больше лежал, грустно вздыхая. Однако и он, и Катя на людях поливали друг друга помоями и говорили, что никогда не примирятся. «А если я этого паразита еще пущу, то пусть мне каждый в глаза плюнет!» — кричала Катя на весь коровник. На третью ночь к нам в дверь неожиданно раздался громкий стук. «Открывайте, не бойтесь!» — громко кричал кто-то. Вошла вдрызг пьяная Катя вместе со своей двенадцатилетней дочерью и сказала: «Федя, вставай, пойдем домой». Обрадованный Федя минут пять покуражился и стал собирать чемодан. Радость примирения слегка омрачилась тем, что Катя по пьяной лавочке свалилась в подпол, который я держал открытым для кота. На следующий день я вынес в сени Федину кровать, и ее впоследствии унесла на себе Катя. Печку мне починили бригадир и муж кладовщицы, которым я поставил за это выпить.
Недели через три такую же штуку попытался проделать Лева. Он получил посылку из дома, продал все вещи, пропил, а тут как раз его престарелая подруга гнала самогон, чтоб угостить мужиков, которые ей будут пилить дрова. Лева тут же потребовал, чтобы до всяких мужиков она дала выпить ему. Поля отказалась, говоря, что это самогон на дрова. «Ах так, — закричал Лева, — не даешь мне выпить, ну так сейчас пойду позвоню в милицию, что ты гонишь самогон!» — и пошел из дому. Поля от страху вылила весь самогон, спрятала аппарат и сама скрылась. Лева вернулся, а на двери замок. Он тогда пошел, с горя набил морду своей прежней хозяйке Аксинье и приходит ко мне: «Поля меня выгнала, теперь я буду здесь жить». Но я проявил твердость и его не пустил, я сказал, что если только председатель или бригадир мне велят, тогда я пущу его, но сам отсюда уйду. Лева еще поматерился, погрозил мне, но ушел ни с чем, а чуть протрезвел — пошел мириться с Полей и просить прощенья у Аксиньи, чтоб та на него в милицию не пожаловалась.
Дрова в деревне на следующую зиму обычно заготовляют в мае, когда уже стаял снег в лесу, а горячие летние работы в колхозе еще не начались. Сами пилят мало, а нанимают обычно пильщиков из промкомбината, у которых есть механические бензопилы «Дружба». В деревне такая пила была у Филимона, а ему как дояру-механику без выходных приходилось работать на ферме. Вдруг без видимых причин в деревню прекратилась подача электричества, дояркам пришлось доить вручную, а освободившийся Филимон энергично пилил дрова себе и нанялся еще кому-то. На четвертый день приехал электрик, начал искать поломки в сети и обнаружил, что никаких поломок нет, а просто кто-то отключил рубильник на распределительном щите.
С 1 января в колхозе на фермах должна была вводиться новая система: к двум дояркам приставлялся один скотник, который вывозил навоз с их участка, а затем завозил им корма. К системе этой сначала отнеслись в Гурьевке с большим недоверием, говоря, что из этого ничего не получится, выходит, что на весь коровник останется трое рабочих, а у нас только трое навоз убирают, да заставь Андрея, например, вдобавок к тому, что он навоз чистит, еще корма возить, так скотина с голоду подохнет. Так особенно говорили те доярки, которым я когда-то возил корма. Все поэтому осталось по-старому, но тут началась путаница с начислением денег, потому что в конторе требовали, чтобы все ведомости оформлялись по-новому, и с марта в Гурьевке тоже перешли на новую систему. На шесть доярок, работающих в коровнике, дали трех скотников: Федю, Митьку и шестнадцатилетнего Толю Кабанова, который стал работать на ферме вместо обморозившегося Крицкого. Возить корма в телятник поставили Катю, отчего бедным телятам пришлось несладко. В деревне все были в родне, и вышло так, что Митька возил корма своей жене и тетке, а Толя тоже своей тетке и жене своего дяди, и между собой доярки вечно ругались, что родственники им больше сена завозят, чем нужно по норме, и потому Толя Кабанов в конце концов не выдержал и сказал, что больше он корма возить не будет, бросил ферму и пошел работать в бригаду. Несколько дней корма себе возили сами доярки, а навоз вообще никто не чистил, так что наросли порядочные горы, две же покинутые доярки — Надя и Маруся Кабановы — плакали и матерились, а Стешка только руками разводила и пела своим певучим голоском. Тогда бригадир, который всегда ставил меня на ту работу, которую никто другой не хотел делать, велел мне возить корма, а Толю Кабанова поставил водовозом.
16 апреля мы вместе с Толей вычистили его загаженный участок, и я приступил к своим новым обязанностям. Я взял себе коня, на котором возил корма Толя, Игреня. Это был конь самый лучший и самый резвый в Гурьевке, и догнать меня на нем никто не мог, только был он очень пуглив. С утра я начинал чистить свой участок коровника — теперь это было немного легче, потому что стало теплее и коров почти каждый день выгоняли на улицу, я мог даже заезжать в боковой проход и обходиться без ненавистной тачки. Трудность была в другом, с конца апреля начало понемногу подтаивать, и коню стало особенно тяжело вытаскивать сани из тамбура по размокшей земле. Я помню, как-то начался маленький дождик, намокли оглобли, и Игрень все время вырывал дугу, не стаскивая сани с места, раз двадцать я перетягивал гужи и снова засупонивал его, но ничего не помогало, я совершенно отчаялся, пока не обвязал оглоблю платком, дуга перестала скользить, и Игрень как-то вытащил сани. Затем я мыл сани возле водокачки и ехал за соломой, которую сваливали в загоне метрах в трехстах от коровника. Первый раз я наложил воз так, что по дороге он у меня рассыпался прямо посреди огромной лужи растаявшего снега; как я сидел на возу, так и сполз вместе с соломой в грязь, а лужа была такая, что чуть ли не все сани уходили под воду. Постепенно я научился хорошо накладывать воз, каждый день я возил воза два. Самое же главное — это был силос. К бурте за силосом на тракторных санях ездила бригада, и обычно нам приходилось ждать, пока, тяжело пыхтя, к базе не подъезжал трактор, волоча тяжело нагруженные сани. Иногда они так запаздывали, что на всю деревню стоял неумолчный рев голодных коров и телят. Грузчики спрыгивали с саней и шли по домам, а нам нужно было перегружать силос и завозить его в коровник; мне на 48 голов приходилось 9,6 центнера силоса. Тут нельзя было медлить, потому что силос не весь был хороший, а иногда его вообще на всех могло и не хватить, так что сразу надо было захватывать лучшие куски своим дояркам. Нагрузив сани, мы заезжали на весы, Стешка смотрела, чтоб каждое стадо не получило больше нормы. Я обычно делал три рейса, чтоб конь мог стащить сани по тающему снегу: первый раз одной доярке, второй — другой, а третий — пополам. Силос мы валили в коровнике прямо на проходе, и доярки сами разносили его по кормушкам, после чего начинали загонять и привязывать коров. Тут начиналась страшная кутерьма, особенно же трудно было загнать здорового быка Гришку; Стешка, которая ухаживала за быками, боялась его привязывать, потому что он несколько раз «покатал» ее, и обычно его привязывал я, хотя и меня он один раз зимой боднул, — к счастью, рог только скользнул по бедру. Чтоб этого Гришку задобрить, я кормил его иногда хлебом, и он уже настойчиво мычал, едва меня завидя. Еще все возчики по очереди должны были ездить за мукой в сушилку. Ворочать мешки килограммов по 60 было мне с больным сердцем тяжело, но я вообще ни разу в колхозе на свою справку «без поднятия тяжестей» не ссылался, потому что такой работы вообще не было, а начни я от работы уклоняться, я бы на «половинку» уже рассчитывать не мог. Сверх муки у меня была еще одна работа — возить сено и силос самым маленьким телятам, которые стояли в пристройке к коровнику.
К этому времени я научился работать довольно бойко, базу я вычищал самым первым, силос тоже почти всегда завозил первым, прямо из-под носа у других вытаскивая лучшие куски, а если Стешка не успевала уследить, то и сверх нормы накладывал, также и сена я всегда привозил лишнего, прикрывая его сверху соломой, чтоб никто не заметил. Поэтому мои доярки, которые раньше боялись, что я не справлюсь, были очень мной довольны, к тому же я из-за пьянки никогда не прогуливал, как Митька и Федя, так что их дояркам самим приходилось возить корма, и коровы стояли в навозе, а мои только посмеивались. Даже в «боевом листке» я заслужил похвалу.