Нежнее неба
Шрифт:
Собственно говоря, с середины 1930-х годов почти единственным (и уж во всяком случае – центральным) источником для реконструкции биографии Минаева становятся его стихи: он поневоле воплотил (несколько модифицировав сообразно времени) давнюю символистскую идею о том, что биография автору не нужна, ибо все нужное скажут его тексты. Только по стихам мы можем вообразить круг его общения: вдруг среди них появится короткий мадригал Е. К. Фофановой («Владелица – не дочка управдома, / А Константина Фофанова дочь!») – отражение это случайной встречи? Или знак какой-то совместной, может быть даже историко-литературной работы? (Она занималась сбережением и истолкованием текстов отца и брата). Только по стихам мы сможем судить о складывающемся его романе с будущей женой – Евгенией Ильиничной Фроловой – и скудость источников не позволяет вообразить ее облик хотя бы с минимальной полнотой.
В 1933 году он, само собой, дарит ей «Прохладу»; инскрипт написан на «Вы», но лирическая струна басовито рокочет уже где-то между третьим и четвертым катренами: «Пусть будет Вам вдвойне милее, / Устав от дум, забот и дел, / Дышать «Прохладой» в той аллее, / Где вместе с Вами я сидел». Три года спустя стихотворение, адресованное ей, проникнуто уже совершенно семейной заботой – равно как и ее ответные письма из санатория [92] . В ближайший круг их общения входила Н. П. Кугушева, незадолго до этого вышедшая замуж за Г. Г. Бартеля; в частности, в один из предвоенных годов они вчетвером отдыхали на даче Танеевых в подмосковном Демьяново, недалеко от Клина. В этот или в предыдущий год Минаев ненадолго получил работу, косвенно связанную с литературой – в Рекламно-издательской конторе Московского отделения Книготоргового объединения Государственных издательств (МОГИЗ). Должность его, согласно справке, выписанной летом 1937 года, называлась довольно скромно – «редактор каталожного отдела» [93] . Повинуясь своему обычному инстинкту трансформации реальности в ладные стихи, Минаев быстро описал новых сослуживцев, а заодно и предложил образец рифмованной рекламы объединения («Надевай-ка сапоги-с / И кати скорей в Могиз!..»), вероятно, не принятый недальновидным работодателем.
92
ГЛМ. Ф. 383. Оп. 1. Ед. хр. 233.
93
ГЛМ. Ф. 383. Оп. 1. Ед. хр. 333. Л. 4. Летом 1940 года Кугушева рекомендовала Минаеву обратиться к В. Н. Наумовой-Широких в Книжную палату, где тогда открылась вакансия (см. ее письмо к Е. Фроловой от 18 августа 1940 года // ГЛМ. Ф. 383. Оп. 1. Ед. хр. 416. Л. 6), но воспользовался ли он этим предложением, я не знаю.
В этом же году в его мировоззрении и творчестве происходит зримый перелом, связанный, как представляется, с шумно празднуемым столетием пушкинской гибели (не могу не отметить в скобках важных трансформаций, произошедших за советские годы в юбилейном деле: в частности, круглая дата с момента смерти героя сделалась не меньшим поводом для праздника, чем годовщина его рождения) [94] . Минаев, уязвленный своей безвестностью и в полной мере ощущающий свою поэтическую силу, пытается преодолеть метафизическое одиночество, обращаясь к юбиляру: «В лихолетье брошенный судьбою, / Я устал, все валится из рук; / Дай-ка побеседую с тобою, / Лучший поэтический мой друг». Примеряя пушкинскую биографию (известную ему, кстати, в завидных подробностях) к окружающей действительности, Минаев приходит к выводу: «Это счастье, что тебе на свете / Довелось не в наше время жить: / Мог ли ты служить в Политпросвете / И своему гению служить?». Это логическое усилие становится переломным для собственного минаевского творчества: если до этого центральным ее жизнестроительным мотивом был эскапизм, изредка прерываемый незлобивой и локальной сатирой, начиная с 1937 года среди его стихов появляется отчетливая антисталинская риторика:
94
Мы с Л. И. Соболевым некогда написали про это небольшую, но занятную статью, канувшую в нерожденном сборнике, затевавшемся по итогам конференции в Высшей школе экономики. Как сослаться на это? Собиралось быть в печати?
В этот момент вынужденная изоляция окажется спасительной: в такой же ситуации на Мандельштама, не избегавшего общества советских писателей, донесли за считанные недели. В ближайшем окружении Минаева по счастливой случайности осведомителя не нашлось: впрочем, судить о его собеседниках второй половины 1930-х годов мы можем исключительно по стихотворным мадригалам. Среди их адресатов – жена его брата Г. Александровская, ученый-ботаник и самодеятельный художник М. С. Маггит, И. М. Брюсова (вдова поэта). В это время он вновь сходится с издавна ему знакомой семейной парой скульпторов – А. Н. Златовратским и М. Д. Рындзюнской – и это, кажется, единственный интеллигентский дом, в котором он регулярно бывает (здесь же, кстати, в те же годы гостит другой выброшенный на обочину талант – Тихон Чурилин).
Летом 1941 года заболевает его жена – и 16 июля умирает от заражения крови в московской больнице. Смерть эта производит на него ошеломляющее впечатление: в ближайшие несколько месяцев он, после короткой записки пасынку («<…> жизнь моя клонится к закату, и я уже больше не найду такого друга, каким мне была твоя незабвенная мама» [95] ) полностью выпадает из действительности. Первые стихи после перерыва посвящены памяти умершей (они позже составят отдельный цикл); другие – адресованы их ближайшей общей подруге – Кугушевой, которую 18 сентября депортировали в Казахстан вместе с мужем – этническим немцем [96] . Минаев остается один.
95
Полностью цитируется на с. 757–758.
96
Подробнее см.: Кугушева Н. Проржавленные дни. М., 2010. С. 252–255.
С зимы 1942 года по май 1943 он работал кассиром на фабрике № 28 Наркоммясомолпрома, с мая по ноябрь 1943 года – сторожем («бойцом пожарно-сторожевой охраны») на фабрике печатных учебно-наглядных пособий. Вероятно, уволившись оттуда, он поступил на должность агента снабжения на завод «Манометр» (он существует и сейчас, только переехал в деревню к тетке: г. Энгельс-19 Саратовской области) [97] . Точнее сказать, сам «Манометр» по мере приближения немецких войск, был эвакуирован в Томск, а в его корпусах расположился завод № 836, выпускавший, вероятно, что-то сообразно велениям времени смертоносное. Именно тут произошел следующий акт драмы: 29 февраля 1944 года (обратите внимание на своеобразие даты) агент снабжения самовольно оставил рабочее место, что по условиям военного времени грозило серьезным возмездием. Оно не заставило себя ждать.
97
ГЛМ. Ф. 383. Оп. 1. Ед. хр. 336. Л. 1–3.
«Именем Союза Советских Социалистических Республик.
7/IV 1944 г. Военный трибунал Молотовского р-на гор. Москвы в составе Председательствующего Иванова и членов Какабадзе и Волдина <Золдина? Болдина?> при секретаре Кудрявцевой
Рассмотрев в открытом судебном заседании дело по обвинению Минаева Николая Николаевича 1893 г. рождения из служащих урож. г. Москвы русский грамотный б/п работал на заводе 836 агентом по снабжению труд. стаж с 1912 г. членом профсоюза не состоит не судим вдов проживал Известковый пер. 3 кв 14.
Обвиняется по указу от 26 /XII 41 г.
Судебным следствием установлено, что подсудимый Минаев работал на з-де 836 в должности агента снабжения, 29/П 44 г. самовольно оставил работу на з-де и в дальнейшем на производство не вернулся, что подтверждается объяснением подсудимого и материалами дела.
Находя обвинение Минаева Н. <по> Указу от 26/ XII 41 г. доказанным военный трибунал руководствуясь ст. ст. 319, 320 УПК
ПРИГОВОРИЛ
Минаева Николая Николаевича по указу от 26/ XII 41 г. подвергнуть тюремному заключению без поражения в правах сроком на шесть лет. Меру пресечения оставить содержание под стражей. Срок отбывания наказания считать с 4 /IV 1944 г. Приговор обжалованию не подлежит» [98] .
98
ГЛМ. Ф. 383. Оп. 1. Ед. хр. 337. Л. 1. Оригинал – чрезвычайно слепая машинопись, так что все фамилии прочитаны предположительно.
Под лагерными стихами 1944 года помета «Серебряные Пруды Моск. Обл.» – это маленький поселок на юго-востоке, самый отдаленный из районных центров. В исполинской летописи ГУЛаг'а мне его найти не удалось: вероятно, там располагалось небольшое отделение какого-нибудь из подмосковных лагерей. Если Минаев и писал кому-нибудь оттуда, то письма эти не сохранились (или пока не разысканы); вновь единственным источником для реконструкции биографии служат стихотворные тексты. Впрочем, на этот раз извлечь из них удается немного: в основном они представляют собой грубоватые эпиграммы на товарищей по несчастью. Центральный сюжет 1944 года – этап в московскую (вероятно, пересыльную) тюрьму: «Юноши и малолетки, / Взрослые и старики, / Словно сельди в бочке, в клетке / Около Москвы-реки» (из здешних тюрем по описанию больше всего похоже на СИЗО «Пресня» или на ныне несуществующую «Таганку» [99] ; остальные значительно дальше от реки, хотя и эти не прямо на берегу). В конце 1944 года он оказывается в Бутырской тюрьме, причем в больнице, где пишет «Балладу о двух врачах». Крайне жизнерадостным четырехстопным хореем здесь излагаются наблюдения, сделанные автором в палате бутырской больницы («Где в моем голодном теле / Пребывал миокардит») и сопоставляются две представительницы племени тюремных медиков. Поэма закончена 7 января 1945 года, а еще спустя три месяца автор, вероятно, по амнистии был освобожден – и 31 марта прямо с пересыльного пункта отправился, как написано было в справке, «к месту жительства» [100] .
99
Указано В. В. Нехотиным.
100
Там же. Л. 2. Вероятно, возвращение домой прошло не без труда: спустя две недели сестра пишет ему, адресуя письмо: «Рошаль, Московская обл., Кривандинского р-на, Рошальская больница»: «Напиши, пожалуйста, почему ты опять в больнице? Что у тебя за болезнь? Сколько раз я тебя спрашивала об этом, но ты не отвечал.
Я уже писала тебе, что площадь у тебя взяли, в комнату по ордеру въехал один военный с семьей. Вообрази, какая у нас теперь теснота! По коридору почти невозможно пройти, – все заставлено» (письмо А Н. Минаевой от 18 апреля 1945 года // ГЛМ. Ф. 383. Оп. 1. Ед. хр. 202. Л. 9). Чем завершилась коллизия с военным – неизвестно, но на ближайшие годы его адрес по Известковому не изменился.
Наступившее за этим десятилетие жизни нашего героя документировано крайне скупо. Возможно, перенесенное в тюрьме заболевание позволило ему получить инвалидность – по крайней мере, больше никаких сведений о его «трудовой деятельности» у нас нет. Даже стихов за эти годы было написано исчезающе мало: четыре в 1946 году, три – в 1947-м, столько же в 1948-м. Его галантная манера приветствовать звучными рифмами любую леди, неравнодушную к поэзии, позволяет нам восстановить один из первых его маневров после освобождения: 3 апреля 1946 года он записывает назидательное стихотворение в альбом Тамаре Лапшиной; это – родственница Кугушевой (по-прежнему томящейся в Казахстане), которая время от времени организует ей вынужденно скромное вспомоществование. Три месяца спустя полунищий больной Минаев добавляет свой вклад к очередной посылке: «Вместо всякой вкусной жвачки, / В край далекий из Москвы, / Папирос плохих две пачки / Посылаю я, увы!». Между ними возобновляется переписка (из-за перерыва, вызванного минаевским арестом, она считала, что он умер) и они в принятой в их бывшем кругу полушуточной манере уговариваются еще немного пожить в надежде на встречу: «У меня уже все приготовлено для сыграния в ящик. Но давай дадим друг другу слово подождать до осени, скажем месяца два. Неужели тебе не хочется повидать меня и поговорить? Фортуна может еще, вопреки всяким очевидностям, над нами сжалится и колесико судьбы задержится где-нибудь на счастливом номере» [101] . Она же поддерживает его, получив (несохранившееся) письмо с жалобами на житейские обстоятельства, способствующие молчанию: «Жаль мне, что ты бросил писать, это уже совсем никуда не годится, дорогой. Ты ведь такой талантливый поэт. И мастер хороший, это совсем позор.
101
Письмо Кугушевой к Минаеву от 29 августа 1945 года // ГЛМ. Ф. 383. Оп. 1. Ед. хр. 190. Л. 22.
Помни, что бедность вечный спутник поэтов! И голод – тоже» [102] . Опять возникает (очевидно несбыточная для обоих) тема будущей встречи: «Жди меня, Николаша, милый! Будет трогательное свидание престарелых друзей! Сколько я стихов, Колька, написала, несмотря на жуткие условия – холод, бураны, вода в хате мерзнет. Быт подлинных троглодитов. Если бы ты был человек не на одну русскую букву, ты бы приехал бы сюда ко мне хотя бы летом и проведал бы меня! Да и экзотики бы понабрался на всю жизнь. Да и меня бы отсюда похитил, хотя я довольно плотно здесь завязла» [103] . Тем временем в жизни Минаева появляется новое действующее лицо.
102
Тот же корпус. 22 августа 1947 года//ГЛМ. Ф. 383. Оп. 1. Ед. хр. 191. Л. 12.
103
Письмо от 18 декабря 1947 года // Там же. Л. 15.