Ни днем, ни ночью
Шрифт:
— Добро, — кивнул Тихий. — В Зубарях снеди сторгуем, и в лесок. Ярун, ты в весь не ходи, встань поодаль. Налетят, шумнешь. С собой Звана возьми.
— Хельги, — окрикнул мужик с телеги, — я ее кормить не стану. Ехать хочет, пущай едет, а снеди не дам. Самим мало.
Тихий собрался ответить жадному, а бабка его опередила:
— Свое у меня, — просипела кикимора из-под ворота кожуха. — На твой кус рта не разеваю.
— Тьфу, — мужик сплюнул. — Откуда только такие лезут. А ну как помрет по дороге?
— То не твоя забота, — встрял Хельги. — Тебе велено везти, вот вези и помалкивай. Не я тебе в попутчики набивался, ты сам просил. Терпи теперь.
Хельги уж тронул коня догонять Звягу, а тут снова засипела чудная бабка:
— Благо тебе, добрый человек. Храни тебя Велес Премудрый.
— Как от Суринова добралась? Путь неблизкий, — и спрашивать не хотел, но что-то понукало: то ли скука дорожная, то ли чуйка, в какую Хельги верил крепко.
— Так по лесу, — бабка кивнула в сторону чащи.
— А от Суринова не взялись везти? Резаны твои не понравились? Одни богатеи в веси? — допытывался Хельги. — Ты уж больно крепка. Столь прошагала, да выжила.
— Боги светлые помогли, — бабка голову склонила низко, будто хотела спрятаться от взгляда Тихого.
— Светлые, значит? А Велеса чтишь.
Бабка опять нахохлилась: кулаки сжала, засопела, но не смолчала:
— Кто помог, тому и благо. Дошла и хорошо, — высказала и отвернулась.
— Вот и я говорю, хорошо дошла. Поршни-то у тебя не стерты, новые совсем. Кожух в пыли, но не грязный, а щеки замараны, — Тихий прищурился, собрался злобиться, разумев, что правый он, а бабка непростая, да и врунья.
— А я тебе не порося, чтоб в грязи валяться, — кикимора огрызнулась.
— А поршни не стерты потому как ты не человек вовсе, а птица. Летаешь, не ходишь. А на щеки само налипло. Кто ты, отвечай, — Хельги надавил голосом и уж двинулся к чудной кикиморе.
— Ярина я, — бабка и не напугалась вовсе, осердилась. — Обутки сторговала в Кожемякине, там мне и кожух дали. Сказывали, что от пожарища остался. По сию пору от него гарью несет.
А у Хельги наново заноза в сердце ткнулась: вспомнил головни дымящие и очелье Раскино.
— Ладно, — поник Тихий. — Свезу тебя в Изворы, не трону боле.
— Благо тебе, благо, — бабка закивала часто, запахнула на себе полы одежки и согнулась.
Горб ее страшный вздыбился, ноги поджались, и Хельги принялся корить себя. На старуху накинулся, орал, а почто? Ни меча при ней, ни лука: не вой, не тать.
Пока Хельги унимал злобу, пока зубами скрипел, обозец подошел к Зубарям. Весь малая, но чистая, опрятная. Домишки добротные, другу к другу не жмутся. Печь общая по главной дороге, какая делила селище на две части, дерева высокие, заборцы крепенькие.
— Здрава будь, — Тихий увидал молодуху у ворот. — Скажи, красавица, снеди не строгую у тебя?
— И ты здрав будь, пригожий, — бабенка улыбнулась, зарумянилась. — А чего ж не сторговать, сторгуй. Ныне и рыби в достатке, и жита осталось. До тепла дотянем. И то, глянь, весна-то ранняя.
Хельги и сам улыбнулся круглощекой молодухе, подмигнул:
— Как звать тебя? Чьих?
— Вольга я, Кузнецовых, — косы перекинула за спину, выпрямилась, хвастаясь и рубахой шитой, и грудью спелой. — А ты чей же? Говоришь по-словенски, а опояска варяжья.
— Дружинный князя Рюрика. Знаешь такого?
Молодуха оглянулась сторожко и зашептала:
— Знаем, знаем Рарога. Того месяца проходила мимо ватага, сказывали, что вои Водима Хороброго. Кузню нашу развалили. И не пойми с чего, то ли по злобе, то ли потешиться хотели. Слыхала, ильменские хорошо зажили, князь Рарог рядом, дружина его веси обороняет. А мы вот ничьи. Князь-то твой загнал Хороброго в навь, а нам беда. Озоруют его ватаги, нет на них управы. Они злобу свою тешат, а мы терпи.
— Не печалься, вскоре и вам послабление выйдет. Сам приеду тебя беречь, — скалился Хельги.
— Да ну тебя, болтун, — молодуха засмеялась, прикрыла милое личико рукавом.
Тихий кивнул Звяге, а тот легко сошел с седла, высвистал ратных и повел за бабой на подворье. Через малое время вернулись, принесли мешок со снедью.
Хельги оглядывал весь и примечал, что и на него смотрят, переговариваются.
— Тихий, слышь, и среди Водимовых весей есть недовольные, — зашептал Звяга.
— Вижу, дядька, вижу. Уж третья весь такая. Но есть и иные, ты сам знаешь. Пройдем еще одну ближе к Волхову, вызнаем как там, а уж потом к Новограду. Ньял обещался к Изворам подойти на драккаре, обратно водой вернемся.
До леска добрались легко: грязь дорожная подсохла, телеги не увязали, лошади шли ходко. Хельги тому и порадовался, и нет: все об Раске раздумывал, жалел, что не дожила до тепла, не видит ни солнца ясного, ни неба, какое радовало нынче просинью.
На круглой поляне у старого кострища обозники запалили огонек, повесили на палки тугой туес, запарили пшенца, да с рыбкой. Ратные, учуяв варево, рассупонили брони, расселись вкруг и вынули ложки.
Тихий и сам потянулся к опояске, вынул черпало, какое завсегда держал наготове: воинская доля не так, чтоб сладкая — поел не тогда, когда пузо подвело, а когда ворог дозволил.
— Глянь, уселась горбатая, — шипел Звяга. — Попомни меня, Хельги, сглазит нас эта кикимора.
Хельги в тот миг тянулся к наваристому кулешу, да обернулся на старую, вгляделся и обомлел: держала двумя руками вареную репу и грызла, как белка орех. Кусала жадно, будто боялась, что отнимут. Ложку-то выронил, наново вспомнив Раску: и та ела торопко, ухватив двумя ручонками кус хлеба.
— Эй, как тебя, — Тихий шумнул обозной рябой бабе. — Кулеша в мису накинь.
— На здоровичко, — тётка положила не так, чтоб щедро, но и не скудно.
Хельги взял горячее варево, поднялся и пошел к чудной бабке:
— Прими, — протянул выщербленную мису. — Ложка-то есть?
Ярина подалась от Хельги, прищурилась:
— Орастый не велел снеди давать, — просипела.
— Орастого боишься больше, чем меня? Глупая ты. Бери, сказал.
Бабка потянулась за мисой, помедлила малый миг, а потом ухватила варево да быстро так, как собака выхватывает кость из рук: