Ничего, кроме страха
Шрифт:
В нашем доме зияла одна брешь в окружающий мир, и если приставить к ней ухо, оттуда доносились голоса и музыка. Это был транзисторный радиоприемник. Он стоял на кухне, потемневший от чада плиты, антенна держалась при помощи клейкой ленты, и, пока папа был на работе, мама никогда приемник не выключала. Он один составлял ей компанию, если, конечно, не считать меня. Она мыла посуду под музыкальные номера концерта по заявкам, готовила обед под программу «Квартал Карлсена», чистила столовое серебро под викторину «Когда это было?» и орудовала пылесосом во время дневного концерта, попыхивая при этом сигариллой и прихлебывая водку из рюмки. Бетховен, Брамс и Чайковский звучали под аккомпанемент пылесоса «Нилфиск», ритмичное гудение которого вплеталось в музыку — длинные рулады в прихожей и короткие, энергичные удары в столовой, где ковер нуждался в особенно трудоемкой чистке. Когда звуки стихали и наступала чистота, меня с мешком от пылесоса отправляли в гараж, и вся мелодии, покашливания, голоса и аплодисменты летели в мусорное ведро, Я приподнимал крышку и заглядывал внутрь — несколько тактов «Пасторали» выскальзывали наружу, они пахли плесенью и перепревшими яблоками. Потом я захлопывал крышку, и звуки вновь исчезали — ведь отец не любил музыку.
Когда зимой становилось по-настоящему холодно, я понимал, что пришла пора нам собираться в Германию. В гости к маминой сводной сестре, тете Еве, и ее мужу, дяде Хельмуту, и их троим сыновьям: Акселю, Райнеру и Клаусу. Мама с папой укладывали в машину теплую одежду, чемоданы и подарки, мама делала бутерброды в дорогу. Я забирался на заднее сиденье, папа дважды проверял, заперта ли входная дверь, закрывал садовую калитку и в последний раз заглядывал в багажник, проверяя, все ли там в порядке. Надев шляпу и перчатки, он втискивался на переднее сиденье — у него были слишком длинные ноги, и за рулем ему было тесновато, потом он поправлял зеркало заднего вида и записывал показания датчика бензина и счетчика пройденного пути. «Ровно 9874,5 километра», — констатировал он и заносил цифры и время отъезда в специальный блокнот — по расчетам папы, мы на две минуты опаздывали на паром. «Паспорта, деньги, документы», говорили мы хором, отец поворачивал ключ зажигания, мама закуривала сигариллу и включала приемник, он рассказывал об обстановке на дорогах, и мы, проехав по улице Ханса Дитлевсена, поворачивали за угол и отправлялись в далекое прошлое.
Перед пограничником на пропускном пункте мы замирали и, думаю, начинали походить на свои фотографии в паспортах, даже наши улыбки на мгновение становились черно-белыми. И вот граница позади — перед нами автострада. Мама прихлебывала беспошлинный алкоголь из крышечки бутылки, мы смеялись и пели, а отец просил ее сделать радио потише и не налегать так на водку — хватит уже! Двадцать лет назад мама ради отца уехала из Германии и теперь сидела, погрузившись в воспоминания, и не отрывала взгляд от проносящихся мимо домов, полей и хуторов, а все вокруг подмигивало ей в ответ. Сдерживая дыхание, она тихонько читала названия населенных пунктов на дорожных табличках и, прокладывая путь на родину, вела указательным пальцем по карте в мишленовском путеводителе — Гамбург, Ганновер, Геттинген, Франкфурт-на-Майне. Палец сбегал вниз по странице как слеза и останавливался в Верхней Франконии.
Вдоль обочин все чаще попадались ели, холмы становились все выше и превращались в горы, а снег уже падал тяжелыми, белыми хлопьями, когда мы, свернув с магистрали, оставляли позади последний, мрачный участок проселочной дороги и оказывались в Мюнхберге. Мама трясла меня и шептала «wir sind da»[10], я просыпался посреди вороха фантиков от конфет, смотрел в окно и протирал запотевшее стекло рукавом, Мы въезжали в решетчатые ворота, и фары освещали аллею, ведущую к большому дому. Он стоял на вершине холма и был похож на замок — с башней и парком со старыми деревьями. Здесь, посреди этого зимнего пейзажа и жила семья Хагенмюллер.
Тетя Ева и дядя Хельмут спускались по главной лестнице и махали нам, а сыновья их выстраивались в ряд: короткие стрижки, светлые волосы, отутюженные костюмчики. Они кланялись, здоровались и подавали руку — как заводные игрушки. «Gr"uss Gott[11], тетя Хильда, Gr"uss Gott, дядя Кнут, Gr"uss dich, Vetter Kn"udchen!»[12]. Тетя Ева чмокала меня в щеку и говорила: «Na, kleiner Knut, fr"ohliche Weihnachten»[13], рождественские поздравления рассыпались на маленькие, пронзительные фрагменты. Она здоровалась с отцом, и, наконец, поворачивалась к маме — «Schau mal einer an, das Hildem"auschen»[14]. Мама восклицала: «Ach, Evam"auschen!»[15] — и они бросались друг другу в объятия, тихо ненавидя друг друга.
Из них всех мне нравился только дядя Хельмут. Это был маленький, кругленький человечек, который ходил, наклонившись вперед из-за каких-то проблем со спиной. У него были зеленые глаза, и он носил очки. Он щипал меня за щеку и тыкал пальцем в живот, чтобы я рассмеялся: так врач просит больного покашлять, и мне казалось, что он видит меня насквозь и проверяет состояние моего скелета и всех органов. Я хихикал столько, сколько требовалось, и уже чувствовал, что, может, и в самом деле простудился, но тут дядя Хельмут, внимательно осмотрев меня и поставив диагноз, доставал из кармана леденец. Леденец пах камфарой, и дядя утверждал, что леденцы помогают почти от всех болезней.
Дядя Хельмут был врачом-рентгенологом, он занимался тем, что фотографировал людей и говорил им, что их ожидает: жизнь или смерть. К обеду он приходил домой, выпивал за едой рюмку водки, а потом опять отправлялся на работу дальше делать снимки. Весь город прошел через его кабинет: незнакомые и знакомые, друзья и родственники — рано или поздно все они оказывались у дяди Хельмута. Работа подрывала его здоровье, он все больше бледнел от вспышек аппарата, показывающего все в истинном свете, и у него все сильнее болела спина, он кашлял и как-то все больше съеживался. Вернувшись с работы и поужинав, он молча удалялся к себе: прихватив бутылку вина, он взбирался по лестнице на второй этаж, закрывал за собой дверь и «занимался», как это называлось. Никто не знал, чем именно, это были какие-то таинственные занятия.
Дядя Хельмут верил в потусторонние силы, и у него были на то веские основания. В семнадцатилетнем возрасте его отправили на Восточный фронт, и путь его лежал к Сталинграду; спустя два миллиона убитых он отправился обратно — сквозь русскую зиму, лишившись по пути трех пальцев на ноге и части рассудка. Он успел увидеть своих предков на том свете, и они позаботились о нем, уберегли от пуль и морозов, и, хотя он и добрался до Германии, по-настоящему он так никогда и не вернулся домой. Дядя жил в прошлом, со своими умершими родственниками, общался с привидениями, которые являлись ему одному, и после войны ничего, кроме призраков прошлого, у него не осталось.
Многие годы дядя Хельмут собирал фамильный антиквариат, да и вообще любые семейные реликвии, он расставлял их по углам и комодам, развешивал по стенам, превращая дом в семейный музей. Музей этот был полон вещей, оставшихся от дедушек, прадедушек и прапрадедушек, а из совсем далекого прошлого ему достались доспехи, которые стояли на лестнице и гремели по ночам, когда дядя Хельмут как сомнамбула брел сквозь вечную зиму. По случаю конфирмации он дарил сыновьям по перстню с печаткой, которые принадлежали их предкам, а потом раскладывал эти перстни между портретами, доспехами и серебром, там они и хранились, не имея никаких шансов на освобождение — красный сургуч и герб определяли их судьбу.
Я завидовал сыновьям Хельмута, я был обделен семейной историей, но однажды перед самым Рождеством дядя Хельмут пригласил меня подняться в его комнату после ужина, сказав, что меня ожидает нечто поинтереснее, чем кольцо, и подмигнул мне. Время словно застыло, ужин длился вечно, десерт тоже никак не кончался и таял на тарелках, но вот он сказал «Mahlzeit»[16], отложил в сторону салфетку, отодвинул стул и встал из-за стола. Захватив со стола бутылку вина, он стал взбираться по лестнице, а поднявшись, захлопнул дверь прямо перед моим носом. Мне даже не нужно было стучать, так громко билось мое сердце. Сейчас я умру, подумал я, но тут дядя Хельмут открыл дверь и произнес: «Добрый вечер!»
Комната оказалась забита бумагами и книгами, вдоль стен тянулись книжные полки, и он начал рассказывать мне обо всех тех вещах, что нас окружали, — о мече самурая, который он привез с собой из Японии, об индийских ритуальных колокольчиках, о рогах, висящих на стене. Потом он уселся за письменный стол, на котором лежали церковные книги и старые фотографии. За этим столом он проводил ночи напролет, «занимался» и, потягивая вино из бутылки, рисовал генеалогическое древо со все более и более фантастическими ответвлениями. Над столом в застекленной рамке висел венок, на нем был черный бант, и он объяснил, что это коса его бабушки, которая была срезана в день ее смерти в 1894 году, а раньше коса висела в гостиной его родителей, напоминая о ней. Дядя Хельмут закашлялся, замолчал и посмотрел мне в глаза: я понял, что настал долгожданный момент — и тут он выдвинул ящик стола.