Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Ничего, кроме страха
Шрифт:

Мама резала хлеб так, как его резали в Германии, и я не мог заставить себя объяснить ей это. Я ходил в школу с неправильными бутербродами, жевал их во время большой перемены, а через некоторое время вообще перестал доставать их из рюкзака. Я просто старался не думать о них, а после школы отправлялся на поиски места, где можно их незаметно выбросить.

Это было не так-то легко: либо вокруг было много людей, либо, наоборот, слишком мало, и тогда возникала опасность, что кто-нибудь заметит меня из окна, если я брошу пакет с бутербродами на чей-нибудь участок. Вечно что-то мешало, и, в конце концов, я бросал пакет в первые попавшиеся кусты и мчался домой. Но тут же понимал, что мама может пройти мимо и увидеть их, возвращался, подбирал и запихивал их обратно в рюкзак.

Уже в гараже меня начинала мучить совесть. Я ставил велосипед, взбегал вверх по лестнице из подвала и кричал маме «Привет!». Она ждала меня на кухне, я смотрел на нее и улыбался во весь рот, боясь, что мою тайну раскроют, угрызения совести прожигали мой рюкзак. Я шел к себе в комнату, осторожно открывал ящик стола — это было единственное надежное место, ящик можно было запереть. Затаив дыхание, я перекладывал бутерброды в ящик и быстро закрывал его, и тут из гостиной доносилось: «Kn"udchen! H"andewaschen, Essen!»[29].

Мама садилась за стол вместе со мной и, пока я ел, выкуривала сигариллу и выпивала бутылку пива. Чаще всего она была на чем-то сосредоточена, подавлена и почти всегда печальна. Ее поддерживала лишь сила воли, она отгораживалась от всего остального мира и сжимала кулаки. Они походили на ручные гранаты, а костяшки пальцев белели. Я был готов отдать жизнь, чтобы как-то порадовать ее, и бывало, брал ее руку, гладил ее и рассказывал о прошедшем дне. Мы играли в футбол, меня вызывали к доске, Сусанне поставили на зубы скобку, а близнецы пригласили на день рождения — и все это было враньем. Потому что весь день меня обзывали немецкой свиньей, на переменах я уходил подальше от всех, над моим завтраком, рюкзаком, одеждой и всеми моими вещами смеялись, и даже над ее именем смеялись, коверкая его: «Hildegard, Hildegard, что это за имя!» Я не осмеливался рассказать все это маме и изо всех сил старался отвлечь ее — а она смотрела на меня и медленно разжимала кулаки, и я клал в ее ладонь все, что у меня было, надеясь, что этого достаточно.

Мама была одна в чужой стране, и так одинока, как только может быть одинок человек. С самого детства она одного за другим теряла всех, кого любила, и ничто — даже бутылка водки, стоявшая в кухонном шкафу — не могло утешить ее. Ее отец Генрих Фоль, попав в больницу с аппендицитом, умер на операционном столе в 1924 году. Он был врачом-офтальмологом, добрым и веселым человеком, и они с бабушкой по-настоящему любили друг друга. Их фотография в серебряной рамке стояла у нас в гостиной, бабушка была прекрасна, Генрих был в военной форме, они сидели на высоком обрыве и смотрели куда-то в долину. Когда началась Первая мировая война, он стал военным врачом и, приехав однажды с фронта в отпуск, рассказывал о том, как подобрал где-то больного лисенка, а когда лисенок поправился, он выпустил его в лес. После войны он открыл в Галле частную практику, мама бегала по большой квартире и заглядывала в кабинет, когда там не было пациентов. Жили они весело, это было прекрасное время — и вдруг внезапно у нее вырвали сердце. Не стало отца — маме тогда было шесть лет — и это стало самым страшным ударом в ее жизни.

Они остались одни в квартире, бабушка и мама, и им совсем не на что было бы жить, если бы не та пенсия, которую им назначили врачи, — возможно, чувствуя угрызения совести, — ведь умер Генрих в результате врачебной ошибки. Им выплачивали триста марок в месяц, но инфляция постепенно сжирала эти деньги, они уже ничего не стоили, и, хотя бабушка стала сдавать кабинет, — а потом еще и другие комнаты, — было ясно, что ничего хорошего их не ждет. Им пришлось перебраться в самую маленькую из оставшихся комнат, и непонятно было, как дальше жить, но тут бабушка сняла кольцо и сдалась под натиском Папы Шнайдера, который сделал ей предложение, — однажды она пришла домой в слезах и сообщила, что маму надо на какое-то время отправить к кузине Папы Шнайдера в Бибрих.

Тетушка Густхен жила вместе со своим сыном, его женой и их двумя дочерями в маленькой деревушке в пригороде Висбадена. Они были членами Исповедующей церкви[30], и единственное, что их занимало, — сплетни из приходского совета и вечная война с католиками и архиепископом Майнца. Хотя им принадлежали виноградники на берегу Рейна, они не пили и никогда даже не пробовали вина, и, когда мы раз год приезжали к ним в гости, я чувствовал себя словно в похоронном бюро.

Сын тети Густхен был великаном, сутуловатым, словно придавленным к земле верой, он принимал нас в гостиной с низким потолком вместе со своей тощей женой и дочерьми, одетыми в платья с оборками, и дочери время от времени украдкой бросали на нас взгляды, быстрые, как воробушки, клюющие крошки со скатерти. Мы усаживались за кофейный столик, складывали руки и произнесли молитву в такт бою часов: «Vater, segne diese Speise. Uns zur Kraft und dir zum Preise!»[31], — и никуда было не деться от этой их религиозной истовости. Она таилась в плюще и вечнозеленых растениях, на стене висел рыдающий Иисус, повсюду были вышитые готическим шрифтом библейские цитаты и распятия. Папа ерзал на стуле, пытаясь куда-то деть ноги, и изо все сил старался соответствовать обстоятельствам, а я смотрел на маму и думал о том, что она пережила, и во время молитвы шептал «дьявол» вместо «аминь».

Это был холодный, темный и безрадостный дом. Трудно было представить, что чувствовала мама, когда в 1926 году, потеряв отца и попрощавшись с матерью, она оказалась тут. Тетушка Густхен укладывала волосы узлом на затылке и прикрывала узел сеточкой, она носила черные, застегнутые на все пуговицы платья. Никогда в жизни она не была молодой. Ее мать, дочь пробста из Тюрингии, была «одержима дьяволом» — у нее была эпилепсия, и тетушка с детства стала очень богобоязненной. Она как будто жила на краю могилы, повесив на шею крест и молитвенно сложив руки. Хотя они и были достаточно состоятельными людьми, они питались черствым хлебом, экономили на всем и никогда ничего не выбрасывали — ведь расточительство есть грех. Дома тетушка подавляла малейшие попытки радоваться жизни, получать от нее удовольствие, интерес к нарядам считала греховным, улыбка казалась ей непристойностью, а смех — кознями дьявола, ведь смех превращает лицо в гримасу.

Маму отправили в воскресную школу, и там она подхватила вшей, ее длинные светлые волосы пришлось остричь, с нее сняли платье и обрядили в какое-то рубище — черное, уродливое и колючее. Ей выдали молитвенник — они там все время молились, стоя на коленях, и соблюдали все церковные праздники. Прошел год — с рождением Христа, смертью и воскресением, и еще один год, а мама все ждала известий от бабушки и не понимала, почему за ней до сих пор не прислали. Она была уверена, что письма к ней не доходят, их кто-то перехватывает, и мечтала о побеге, а ложась спать, беззвучно плакала, стараясь не разбудить тетушку, которая похрапывала с открытыми глазами рядом с ней.

Мама решила, что весь мир о ней забыл. Когда она, наконец, получила письмо от бабушки, ей показалось, что открыли крышку гроба, и к ней проник свет. Ее вызывали в Клайн-Ванцлебен — она поедет к маме и будет жить со своим отчимом! До этого она никогда не видела Папу Шнайдера. Она собрала чемодан и отправилась на вокзал. Высунув голову из окна вагона, она радовалась ветру и поезду — он приближал ее к маме со скоростью сто километров в час. На станции ее встретила служанка, вдвоем они пошли по улицам городка, потом вышли на проселочную дорогу и, наконец, добрались до усадьбы: длинные красные строения, черные фахверковые переплеты, острые верхушки башенок, а на самой высокой башенке — часы. Вокруг были сплошные поля. Они прошли через двор, позвонили в звонок, и Папа Шнайдер открыл дверь, а мама собралась с силами и, широко улыбнувшись этому совершенно незнакомому человеку, сказала: «Guten Tag, Vati»[32].

В 1910 году родители отца переехали из гостиницы «Орэховэд» в прекрасный дом в Нюкёпинге. Над входом золотыми буквами было написано «Бельвю», дом был трехэтажным, с высокой деревянной башенкой, крытой медью. Бабушка чуть было не упала в обморок, когда Карл достал ключи и открыл дверь. Они прошли через бесконечный ряд комнат, где потолки казались выше, чем небеса. Карен сказала, что дом этот не для них, но Карл заверил ее, что нет никаких причин так считать. Он решил открыть автобусную компанию — у них будут деньги и на дом, и на детей, и на многое другое! Надо просто держать руку на пульсе, и вот увидишь, скоро Копенгаген и Берлин будут связаны прямой линией сообщения, а Нюкёпинг окажется как раз в нужном месте — он превратится в новый центр торговли и туризма! Карен промолчала в ответ, распаковала вещи и повесила на стену кухонные часы. Несколько лет спустя Карл обанкротился.

Они были по уши в долгах. Дедушка потерпел полное поражение, он садился на скамейку у железной дороги и, уставившись в одну точку, смотрел, как мимо проносятся поезда, и в остальное время молчал, не желая ни с кем разговаривать. Он забивался в свой кабинет и сидел там в одиночестве за опущенными шторами, а тем временем у него выросла борода, длинные волосы и длинные ногти. Он перестал мыться и есть. Так продолжалось, пока дедушка не достиг дна и не умер для всего мира — а потом он вдруг резко переменился, повеселел и решил начать все сначала. Не существует нерешаемых задач, в этом мире все возможно!

Поделиться с друзьями: