Ничто. Остров и демоны
Шрифт:
Взглянув на нее, я увидела, что глаза ее полны слез.
— Но как, Андрея, я объясню все это Эне? Как я расскажу такому дорогому для меня существу то, что, измученная тоской, могла бы рассказать в исповедальне или вам? Для Эны я — символ спокойствия, ясности, тишины… Я знаю, она не перенесла бы, если бы этот боготворимый ею образ оказался установленным на фундаменте из грязи страстей и душевной неустойчивости. Она будет меньше меня любить… А для меня жизненно важен каждый атом ее нежности. Ведь это она сделала меня такой, какая я теперь. Неужели вы думаете, что у меня хватило бы духу разрушить свое же собственное творенье?.. Была эта работа такой деликатной, такой тихой, глубинной и касалась только нас двоих!
Глаза у нее потемнели, сузились продолговатые кошачьи зрачки. Нежное лицо было как цветок: мгновенье — и оно увядало, старело, подергивалось сетью морщинок или, напротив — расцветало и хорошело. Не понимаю, как я могла считать ее некрасивой.
— Вы знаете, Андрея, ведь когда Эна родилась, я ее не любила. Она мой первый ребенок, но я не хотела иметь ребенка. Начало моего брака было очень трудное. Подумать только, до какой степени могут не понимать друг друга два человека, живущие под одной крышей! До чего они могут оставаться чужими! К счастью для Луиса, он был так занят весь день, что ему некогда было размышлять о сложности нашей совместной жизни. Все же и ему было не по себе подле женщины, которая едва разжимала рот. Помню, как он посматривал то на часы, то на мои туфли, то на ковер, пока тянулись эти бесконечные вечера, он курил, а я пыталась что-нибудь читать. Нас разделяла бесконечность, и мне казалось, что с годами эта пропасть станет еще глубже… Иногда он нервно вскакивал, подходил к окну. И наконец предлагал мне какой-нибудь план развлечений… Ему нравилось, чтобы я была красиво одета, чтобы дома у нас царили роскошь и комфорт. А раз все это уже было им достигнуто, он, бедняга, не мог понять, чего же недостает нашей жизни.
Если иногда с вымученной улыбкой Луис пожимал мне руку, он словно бы удивлялся вялости моих пальцев, чересчур маленьких и тонких в его большой руке. Он поднимал на меня глаза, и лицо его отражало почти детское огорчение. А мне в эти минуты хотелось смеяться. Это было как месть за крах всей моей прошлой жизни. Наконец-то я почувствовала себя сильной, могущественной. Наконец-то я стала понимать наслаждение, от которого содрогалась душа Романа, когда он мучил меня.
— Ты скучаешь по Испании? — спрашивал меня Луис.
Пожимая плечами, я отвечала: нет, не скучаю. А над нами скользили часы, поспешно отрывая лоскут за лоскутом от беспросветного серого полотна нашей жизни… Нет, Андрея, никакого ребенка от мужа я тогда не хотела. И тем не менее он явился на свет. Физические страдания казались мне добавлением к тем бесконечным мучениям, которым меня уже подвергла жизнь. Мне сказали, что родилась девочка, и тут к моему нежеланию иметь ребенка присоединилась странная скорбь. Я не хотела видеть девочку. Лежала, уткнувшись носом в стенку… Помню, была осень, за окном занималось тоскливое серое утро. Скрипели, толкались в стекла одетые в сухое золото ветки какого-то старого дерева. Рядом раздался плач. Меня стала грызть совесть: ведь это я родила ее, обрекла быть моей дочерью. Печаль моя стала слабеть, когда мне удалось заплакать, а плакала я из-за того, что этот кричащий комочек в один прекрасный день станет женщиной. И в этом виновата я! Движимая внезапным состраданием, почти таким же стыдливым, как то, которое испытываешь, когда вкладываешь милостыню в руку какого-нибудь несчастного, встреченного тобой на улице, прислонила я этот кусочек моей плоти к груди и, чтобы она не умерла, позволила сосать, позволила пожирать меня… Она победила меня, на первый раз — физически…
С тех пор Эна стала моим властелином, она подчинила меня, поработила. Она заставила восхищаться ее жизнеспособностью, ее силой, ее красотой. Она росла, и я наблюдала за нею с таким изумлением, словно видела, как в другом человеке осуществляются все мои неисполнившиеся желания. Я мечтала о здоровье, радости, успехе — во всем этом мне было отказано, и все это было с младенчества заложено в Эне. Вы знаете, Андрея, что моя дочь — словно сгусток жизненной энергии… Смиренно понимала я теперь смысл моего существования, стоило мне увидеть, как чудесно воплощаются в Эне и моя гордость, и энергия, и тяга к самоусовершенствованию. И на Луиса я взглянула другими глазами и смогла оценить многие его качества, потому что прежде всего видела их отраженными в своей дочери. Это она, моя девочка, открыла мне глаза на тонкую основу жизни, сплетенную из тысячей нитей сладостного самоотречения и любви, такой любви, которая отнюдь не только страсть и слепой эгоизм, влекущие души и тела мужчины и женщины друг к другу; такая любовь обретает иные имена: она — зовется взаимопониманием, дружбой, нежностью. Это Эна заставила меня полюбить ее отца, это она заставила меня иметь еще детей, а поскольку совершенство ее человеческой природы требовало соответствующей матери, то кто же, как не она, заставил меня сознательно отделаться от моих недугов, от моего себялюбия… Она помогла мне раскрыться для других и неожиданно обнаружить неведомые мне горизонты. Ведь пока я не создала ее, почти против воли, из своей плоти и крови, из своей горестной сущности, я была женщиной неуравновешенной и ничтожной. Неудовлетворенной, эгоистичной… Я согласилась бы умереть, лишь бы Эна не заподозрила эту женщину во мне…
Мы сидели молча.
Говорить больше было не о чем, хотя мне так легко было понять этот язык крови, страдания и созидания, заложенный в самой твоей физической сущности, когда ты — женщина. Мне было легко понять этот язык: я знала свое собственное тело, которое уже словно несло в себе будущие жизни, готовое к этому тяжкому труду — создания живого. Я это понимала, хотя все во мне было тогда еще незрело, невоплощенно, как надежда.
Мать Эны молчала, но наши мысли текли в одном направлении.
Я испугалась, обнаружив, что вокруг опять шумят люди (так волна, совсем черная, остановившись на мгновенье, с грохотом и пеной разбивается об утесы). Огни кафе, уличные фонари ослепили меня светом, когда она опять заговорила.
— Вот потому я и прошу, чтобы вы мне помогли… Только вы или Роман могли бы мне помочь, но Роман не пожелал. Я бы хотела, чтобы, ничего не ведая об этой печальной странице моей жизни, которая вам теперь известна, Эна устыдилась бы Романа… Моя дочь вовсе не то нервное, болезненное существо, каким была я. Она не позволит огню, опалившему меня, сжечь и ее… Я даже ни о чем определенном не могу вас попросить. Мне бы хотелось, чтобы в те часы, когда они в комнате у Романа в сумерках будут заняты музыкой, кто-нибудь разрушил бы все фальшивые чары самым простым способом — включил бы свет. Мне бы хотелось, чтобы не я, а кто-то другой рассказал Эне о Романе, даже приврав кое-что, если понадобится. Ну скажите ей, что он вас бил, вытащите на свет его садистские наклонности, извращения… Понимаю, что слишком о многом вас прошу… Теперь я, в свою очередь, спрошу вас: знаете ли вы вашего дядю с этой стороны?
— Да, знаю.
— Хорошо. Значит, вы попытаетесь помочь мне? Самое главное — не оставляйте вы Эну одну, как все это время… Если она кому и поверит, так только вам. Она считается с вами гораздо больше, чем показывает. Я в этом уверена.
— Все, что от меня зависит, я сделаю, вы можете быть — спокойны. Но не думаю, чтобы из этого что-нибудь вышло.
(Душа моя разрывалась на части, словно измятая бумажонка. Как разрывалась она уже однажды, когда Эна при мне пожала руку Роману).
Болела голова. Я почти могла дотронуться до этой боли рукой.
— Если бы мне увезти ее из Барселоны!.. Вам может показаться смешным, что я не решаю своей властью такой вопрос, как летний отдых. Но у мужа нет сейчас возможностей оставить дела, и Эна защищается, прикрываясь якобы желанием не оставлять отца одного в Барселоне. Луиса очень сердит моя настойчивость, и он, хоть и в шутливой форме, сказал, что я хочу полностью завладеть нашим любимым ребенком. Он говорит, чтобы я ехала с мальчиками, а Эну оставила ему. Луис от нее в восторге, потому что она, вообще-то не очень щедрая на ласку, этим летом проявляет к нему необычайную нежность. Целые ночи напролет я лежу без сна…
(И я представила себе, как она лежит с открытыми глазами рядом со спокойно спящим мужем. Все тело ноет — лежать неудобно, а начнешь вертеться, разбудишь мужа… Она лежит и прислушивается в темноте — скрипит кровать, тяжелеют от бессонницы веки, гложет тоска).
— Пыталась я, Андрея, рассказывать смешные или пошлые истории о Романе. Память моя битком набита ими. Однако на этот путь я отваживаюсь ступать крайне редко. Стоит Эне посмотреть на меня, и я уже чувствую, что вот-вот покраснею, будто в чем-то виновата. Я боюсь, что дочь насквозь меня видит… Отец обещал мне, что с сентября Луис примет руководство мадридским филиалом фирмы… Но ведь до этого времени столько еще может случиться…
Она поднялась, собираясь уйти. Легче ей после разговора со мной не стало. Еще не натянув перчаток, она как-то машинально провела рукою по лбу. Рука была так изящна, что мне вдруг захотелось притянуть ее к себе и разглядывать изумленно эту безупречную ладонь, как иногда хочется разглядывать листья…
Несколько секунд, вся еще во власти тяжелого оцепенения, в которое я впала после этого разговора, я смотрела, как исчезала в толпе маленькая, тонкая фигурка.
Позднее, когда я оказалась уже у себя в комнате, ночь разбухла от тревог и волнений. Мне припомнились слова Эниной матери: «Я попросила помощи у Романа, и он не захотел оказать мне ее». Значит, в конце концов сеньора все же повидалась наедине с этим человеком, — и уж не знаю почему, но только я жалела Романа: он казался мне несчастным — ведь мысленно она долгие годы гналась за ним. Мне представилась маленькая комната-театрик, в которую в конце концов заключил себя Роман. Ее скорбные глаза угадали, что могло увлечь и очаровать ее дочь на этих подмостках.