Никоарэ Подкова
Шрифт:
– Да бог с ними, с дождями! Что на них смотреть? Дожди-то уймутся чай не всемирный потоп. А как уймутся, то и можно будет идти в поход против кабанов проклятых. Уж вы не оставляйте нас, для ради бога! Такой беды натворили кабаны, что схватились мы за головы! Поп-то сулится помочь молитвами и кроплениями, потому я о нем сейчас и поминала. От поповского кропила только растут наши убытки - свиньи-то бога и святых не признают. Так что опять вашим милостям челом бьем. А не сжалитесь и руку помощи не протянете, мужей своих и на порог не пустим. Пускай сами тогда зверя бьют иль идут на все четыре стороны.
Из господского дома стремглав прибежала Илинка; в косы ее были вплетены цветы, глаза горели. Проскользнула змейкой в толпе собравшихся, спросила что-то шепотом у лели [тетушки] Марии.
Затем пошла следом за женой управителя на кухню и тотчас появилась, неся на деревянном подносике дымящийся глиняный горшок. Ступала бережно, не улыбаясь женщинам. Только раз глянула вокруг огромными темными глазищами. Черные у нее глаза? Синие? Бабы подталкивали друг друга локтями. Ведь они пожаловали сюда и ради того, чтобы проведать, что делается на дворе у мазыла.
По дороге Илинка отломила ветку шиповника с тремя распустившимися бутонами и поднялась на крыльцо мазылского дома. Младыш Александру вышел ей навстречу и преградил путь. Она обошла его, потупившись, и скрылась в сенях. На время разговоры на крыльце управителя приутихли. Потом все началось сызнова и предводительница рэзешских жен обратила к деду Петре зардевшееся от возбуждения лицо.
Тут показался в воротах староста Евгение с высоким посохом в правой руке, знаком его достоинства, за ним - лесники.
Войдя во двор, староста Евгение и лесники остановились и навострили уши - послушать, о чем идет разговор.
– Убыток-то вам, добрые женки, - говорил дед Петря, лукаво прищурившись, - убыток вам, может статься, кто другой причинил. Не слыхивал я, чтоб кабаны до бобов и гороха охочи были.
– Мы тоже, честный ратник, так думали, - отвечала атаманша, - и сперва полагали, что беда идет от Шептеличей, из той деревни, что лежит ниже нас по реке. Мы видим иногда, как перелетают их гуси, на обратном пути от Молдовы. А тамошних баб завидки брали на наши добрые огороды. Правда, нет уж теперь у нас огородов-то. И стали мы держать совет и порешили стеречь огороды, втроем аль вчетвером, чтобы не скучно было. Ну вот, стерегли мы сколько-то ночей кряду, а никто не показывался. Кабаны тоже не показывались.
Лесник, дед Настасэ, громко спросил со двора:
– А скажите, сударушки, сделайте милость, помалкивали вы, когда стерегли огороды, аль нет?
– А чего нам молчать? Разве мы немые? Слава богу, языки у нас еще не отсохли.
Услышав такой ответ, поглядели лесники на старосту Евгение, староста - на лесников, и принялись они хохотать, запрокидывая головы и размахивая руками, будто хотели отбросить что-то прилипшее к ладоням.
– Господи, да чего вы зубы-то скалите?
– возмутилась атаманша.
Ответа она не получила.
– Слушай, сестрица Марга, - сказал старый лесник, когда наконец затих хохот.
– Пришли мы сказать их милостям, ратникам, что осмотрели мы места и знаем теперь, где держатся кабаны: в болотах средь березняка. Завтра утром выйдут все наши мужи и парубки и обложат болото.
– Так вот вы, значит, какие?
– с притворным гневом проговорила Марга, погрозив кулаком старому воину.
– Мы слезно молим, а ваши милости в усы ухмыляются. Должно, опасный человек ты был в молодости.
Затуманились очи у деда Петри:
Когда был я молодой,
Знался с горем и бедой...
– тихо произнес он, и собравшиеся у домика управителя печально смолкли на краткий миг. А потом лесники поднялись по ступенькам к приезжим ратникам, а четырнадцать рэзешских жен, балагуря и смеясь, отправились восвояси.
– Живей, живей шагайте, - крикнул вдогонку староста Евгение, угрожающе размахивая своим посохом.
– Мужья-то у вас не обедали, склонили головушки победные, ребятишки из люлек попадали, куры на крыши повылезли!
На другой день, в воскресенье, когда заря только-только брезжила, и на небе еще мерцали звезды, раздался на том берегу Молдовы зычный голос бучума [народный духовой музыкальный инструмент из липовой коры, длиною до трех метров]; собрались рэзеши со своими парубками и направились к бродам. Кое-где в хатах виднелись сквозь застекленные оконца огоньки светильников.
Окошки эти, введенные еще при жизни основателя поселения, прадеда Давида Всадника, составляли гордость деревни; гордились также рэзеши кожаными своими сапогами. А садясь на коня, отправляясь на ратное дело, прицепляли они к сапогам и шпоры.
В тишине рассвета на улочках и тропинках гулко стучали сапоги.
Когда же разгорелось золотое пламя восхода, утренняя звезда блеснула в последний раз, словно взмахнув на прощанье платком, и погасла. Тогда-то дэвиденские охотники и перешли верхом брод Ференца Сакса. Ниже по реке показались загонщики, они направлялись на пароме к оврагу с крутыми склонами, за которым было в березняке болото.
Двое ратников, Младыш и Алекса, остались сторожить горенку Никоарэ в доме мазыла. Семеро остальных держали путь в Долину Родников, а Карайман вез в телеге, запряженной рыжими конями, все, что могло понадобиться на охоте.
Ратники ехали верхом, за ними шли пешие лесники. А позади телеги следовал на резвых лошаденках без седел кое-кто из деревенских стариков.
Гицэ Ботгрос сидел в деревянном седле горделивее самого Александра Македонского. На плече он держал копье с железным наконечником, а слева у седельной луки висел деревянный щит, сохранившийся на чердаке среди прочей рухляди еще с той поры, когда был молод прадед Давид. Батяня Гицэ бил кобылу по бокам каблуками, стараясь не отставать от Сулицэ, которого он в те дни, обильные яствами и вином, считал своим наилучшим другом.
– Как мыслишь, удачной будет охота?
– спросил его дьяк Раду.
– Удачной. Сбрей мне усы, коли не воротимся с богатой добычей.
Дьяк кинул взгляд на почти безусое лицо Ботгроса и даже не ухмыльнулся.
– Бывал ты, брат Гицэ, на большой охоте?
– Бывал.
– И кабанов бил?
– Не приходилось. Тогда я был в помощниках. А нынче, смотри-ка, я захватил с собой копье: провалиться мне на этом месте, и не гляди более на меня, коли не уложу хотя бы одного кабана.