Но кто мы и откуда. Ненаписанный роман
Шрифт:
Так что, возможно, к лучшему, что не встретились?
Отчего так дрогнуло сердце? Оттого, что вдруг увидел – в памяти – летнюю дорогу с поезда – от станции “Мичуринец” – вдоль заборов и писательских дачных участков – к коттеджу Маргариты Иосифовны Алигер, к Тане. Сейчас я влезу в дырку в заборе, чтобы не видела подслеповатая, всегда прищуренная Маргарита, не любящая меня, и лягу на траву под деревом. Сейчас от дома подойдет Танька в сарафане с голыми плечами и сядет рядом со мной…
Она была влюблена в меня, тогда, в белых чулках. За что? А потом я врал, негодяй, что у меня с ней “было”… Но это позже, позже, позже…
В детстве и в юности я очень много врал. Чтобы как-то выровнять свою жизнь по отношению к другим.
“В детях, одаренных живостию ума, склонность ко лжи не мешает искренности и прямодушию”.
Вообще – вранье. Тут надо разобраться. Вранье и ложь. Вранье и обман. Вранье и фальшь. Вранье, правда и истина. Правда и реальность. Воображение и достоверность.
Путаница жуткая.
Значит, это был 54-й год, когда отец водил меня на “Турбиных”? В Театр имени Станиславского на улице Горького.
Пожалуй, в то время отец испытывал по отношению ко мне некоторую тайную брезгливость. Я был плохо одет, неряшлив, с дурацкими волосами. А он шил костюмы в Литфонде – “у Зингера”.
Хотелось бы все-таки понять, что за человек был мой отец. Может быть, я сейчас во многом – он?
У отца во Внукове появился радиоприемник “ВЭФ”. Иногда отец вечером уезжал в Москву до утра. Я оставался на большой, тихой “гусевской” даче. Сторожа жили в своем домике на участке, на дачу приходили только следить за паровым котлом. Ночь. Я один. Какое наслаждение. За черными блестящими окнами второго этажа деревья в снегу. В кабинете отца натоплено, пахнет крепким чаем из термоса, старыми книгами и журналами с полок. Я сажусь в кресло к приемнику и – без обычного страха – спокойно кручу круглую ручку, ловлю джазовую музыку. Шкала приемника светится в теплой полутемноте красным, желтым, зеленым. Я один. За окном скрипучая морозная зима. Впереди – жизнь.
Запись 2014 года
Мне семьдесят четыре года. Ночь. Всемирная печаль поет голосом Билли Холидей. Ночь – это мир. В котором много страшного и прекрасного, в котором перепутались корни страданий и корни воспоминаний. Ночь – шире, необъятнее сна. Сна, а не сновидений. Сон только лишь начинка ночи. Ночь многослойна. Сон, полусон, сновидения, мысль на границе сна и во сне, бред, улыбка внезапного пробуждения, страхи, бесконечность, зримая иллюзия близости и наслаждения, разочарование, погоня. Ночь – это роман.
Я помню, когда умерла бабушка – мамина мама – “Елочка”, как ее называл дед, не родной, Сергей Григорьевич Филиппов. Я стоял у окна в большой комнате на Фурманова и заставлял себя думать, что мне очень горько.
Мне было 15 лет. И тогда же – чуть ли не на моих глазах – родилась Олька, сестра. Мы были с мамой вдвоем дома, у нее стали отходить воды, я пригнал с ближней стоянки такси и повез ее рожать.
“Какая в Москве жара. Очень противно, пыль.
Я сидел днем у Паши. Была его сестра трех лет по имени Ольга. У нее такие удлиненные синие глаза, как на картинах Пикассо. Он так рисует глаза женщин. Я спросил:
– Оленька, что ты будешь делать, когда вырастешь?
– Я буду пудриться и одна гулять по тротуарам.
– А как ты будешь гулять?
– Налево – направо.
Вот такая девочка трех лет”.
Филипповы – бабушка, дед и тетка – жили в доме на Смоленской площади.
Что-то было в нем для меня – необъяснимо – и тогда в детстве, но и сейчас – в памяти – праздничное. В этих посещениях дома на Смоленской, бабушкиной квартиры в конце длинного – коммунистического быта – коридора – в дурацком и веселом доме, где в первом этаже был Гастроном № 2.
Нужен талант Трифонова, чтобы написать об этом фантастическом доме и его обитателях. Казалось, что они все знакомы друг с другом.
Смоленский дом, длинные коридоры и “черные” выходы. Общие сортиры – Дом-то был коммунистический. И – как во сне – неясное воспоминание: я – маленький, мороз, жду взрослых – на воздухе – с изнанки дома, которая обращена на Садовое, и всегда терпко воняет рыбой – ее подвозили в Смоленский гастроном в грузовиках-фургонах.
Наверное, в таких же фургонах везли на Лубянку.
Был такой период жизни, когда мне часто (повторяющиеся сны) снилась лестница в Смоленском – “бабушкином” – доме, втором доме моего странного детства. Но не главная – к подъезду с Арбата, а на другую сторону дома – во внутренний двор и на Садовое кольцо. Она тоже была вонючая, как двор, и грязная, эта лестница, но я почему-то больше любил спускаться по ней. Наверное, я во что-то играл, прыгая через ступеньки и слушая эхо, – кем-то себя воображал.
Бабушка была тихая, в семье считалось, что она не может прийти в себя после самоубийства первенца Виктора. Тетка Ирина была властная и ненасытная, среди ее любовников – еще до войны – был ее ровесник, смазливый мальчик Борис Авилов, живший на пятом этаже с матерью-ведьмой. Позже он станет актером Малого театра, будет играть вместе с Яблочкиной в “Лесе”, а еще позже окажется моим отчимом и отцом моей младшей сестры.
Когда мама – в эвакуацию – уедет из Ташкента в Москву – к отцу, мы с Витькой останемся с теткой. И я буду называть ее мамой.
Кроме бабушки и тетки Ирины, в этой квартире жил еще и ее отец, мамин отчим, наш дедушка Сергей Григорьевич Филиппов, странное таки событие для семьи Гольдфельдов и Гайсинских. В детстве взятый из деревни Филипповка “мальчик” у булочника Филиппова, в 19-м году комиссар в красных штанах, сшитых из портьеры, потом студент Промакадемии, инженер-строитель, пьяница и развратник, старый большевик и гениальный грибник.
Значит, все-таки во мне – хоть и слабой струйкой – течет кровь скрипача – неведомого мне Бенедикта…
Но был у бабушки еще и первый муж, Бродский, туманный несколько, однако произведший на свет, кажется, в Женеве, бабушкиного старшего сына, ставшего троцкистом и писателем под псевдонимом “Виктор Дмитриев”. И познакомившего свою прелестную шестнадцатилетнюю сестру Жанну, мою будущую маму, с моим будущим отцом-писателем. И чуть позже вместе с любовницей, московской красавицей Ольгой Ляшко, застрелившигося в своей квартире – в этом же дурацком и веселом доме коммунистического быта.
Виктор Дмитриев был отцом моего обожаемого брата, двоюродного Женьки. Тот умер очень рано, в двадцать восемь лет – в Киеве. Там его хоронил Виктор Платонович Некрасов, всю жизнь влюбленный в его мать Раю Линцер. Переводчица с испанского и сама похожая на испанку, она уже была женой Игоря Саца. Он, брат Розенель – жены Луначарского и его секретарь, много позже заведовал знаменитой критикой в “Новом мире”.
Как я проклинаю себя, идиота, за то, что так и не расспросил Раечку о их дружбе с Платоновым. Все откладывал, откладывал…
Андрей Платонов в письме Игорю Сацу от 30 августа 1938 года передает привет “Рае и Жене”. Жене было тогда девять лет.
В примечаниях к письму написано: “Женя – неустановленное лицо; возможно, подруга Р. И. Линцер…”
Это он для вас “неустановленная подруга”, меня бы спросили. Но никто не знает об этом моем родстве.
Платонов бывал у Сацев, видел маленького Женьку, передавал ему привет. А я сидел у Женьки на закорках, когда в году 46-м он – после купания – переносил меня с одной дачи на другую.