Но кто мы и откуда. Ненаписанный роман
Шрифт:
По “Орфею” сын Пастернака – его голосом – читает рождественские стихи отца. “Как гостья смотрела звезда Рождества…” И слезы, сразу же слегка затуманившие глаза, возвращают к тому, с чего когда-то начиналось. В молодости.
Тогда в той части Гагаринского переулка, которая левее, ближе к перекрестку с нашей Фурмановой улицей, на другой стороне, висели на вечном заборе газеты на стендах – “Правда”, “Московский комсомолец”, “Литературка”. И я по дороге к станции метро Дворец Советов, как всегда опаздывая во ВГИК, обычно останавливался посмотреть, почитать. Остановился и на этот раз, и увидел сообщение о вредительском и вражеском присуждении Пастернаку Нобелевки. Помню, я был счастлив. А больше ничего не помню.
Интересно, с кем первым я поделился этой радостью, когда прибыл в институт?
Мандельштам пришел чуть позже, хотя и стал, наверное, даже чуть ближе. Но первым моим учителем жизни был все-таки Пастернак, он постоянно требовался – и требуется до сих пор – для внутреннего пользования – для внутреннего бормотания – строками: бесспорно, бесспорно, смешон твой резон – например, или: здесь будет все, пережитое…
Молодость так пропитана русской поэзией, что хватило на всю жизнь.
Как удивительно жадно в юности впитываются стихи.
В этот день голубых медведей,Пробежавших по тихим ресницам,Я провижу за синей водойВ чаше глаз приказанье проснуться.На серебряной ложке протянутых глазМне протянуто море и на нем буревестник.И к шумящему морю, вижу, птичья РусьМеж ресниц пролетит неизвестных.Но моряной любес опрокинутЧей-то парус в воде кругло-синей.Но зато в безнадежное канутПервый гром и путь дальше весенний.В юности я просто бредил этими стихами Хлебникова… В юности… На кухне у Вальки Тура. Иногда мне даже кажется, что Хлебников идет сразу после Пушкина.
А это!
Налей! налей, жених случайный,Морской прибой в мои стаканы…Мое поколение. Мой круг. Мои друзья. Мы всегда искали спасения у поэзии.
Нерусское лицо Блока, похожее на посмертную маску…
В тяжкий свой час, в страшный российский час, Блок воззвал:
Пушкин! Тайную свободуПели мы вослед тебе!Дай нам руку в непогоду,Помоги в немой борьбе!Глава 3
Ровесники, не умирайте.
Приложить ухо к прошлому, как к раковине, и услышать шум времени…
Наши сборища пятидесятых… Шестидесятых…
Мы почти не спали тогда, у нас не было дома – всё было наш дом.
Это было обычно, характерно для того времени: открытые – даже распахнутые – дома и шляющиеся по гостям, по компаниям всякие перекати-поле.
Париж, например, город, по которому хочется ходить, а нынешняя Москва – нет. Хотя в моей молодости Москва была городом для ходьбы – в первую очередь. Днем и ночью, без страха и усталости.
Так было в молодости весело ходить – никуда не опаздывая и все время торопясь – быстро, легко. И от этого внутри была радость, даже казалось – счастье.
Все забытое представляется – как снится – в виде каких-то проходных дворов, странных двухэтажных особняков, в виде бесконечных коммунальных коридоров с выходящими туда дверьми и каких-то полутемных и бешенных квартир.
Был осязателен без фраз,Вещественен, телесен, весокУклад подвалов без прикрасИ чердаков без занавесок.Поток жизни несет и вносит людей в распахнутые двери, все входят, не зная, кого встретят. Нечто, какая-то стихия – этого Дома? – а может быть, стихия этого Времени? – захватывает их, закручивает – но они пока не знают, что оказываются вкрученными еще и в Историю.
Тогда возбуждены были не от пьянства, а от жизни. Это уже потом приходилось и возбуждать, и успокаивать себя водкой. А тогда еще пьянство было веселой и легкой подробностью жизни. Потом стало – жизнью. У многих.
Понял, почему в последнем сне о Шпаликове некто, уведший его, безвольно улыбающегося, пьянствовать, напоминал Шукшина. Дело-то во сне происходило перед входом во ВГИК, где ныне стоит скульптурная троица – Тарковский, Шукшин, Шпаликов. Тарковский, однако, в сон не попал. Хотя, думаю, он бы не отказался пойти вместе с ними.
А ведь можно было бы такое кино сделать…
Ночью всем троим представители молодого поколения мажут лица красной краской. От обиды они становятся живыми и решают уйти выпивать. Кстати, скульптурный Шпаликов смотрит в сторону гостиницы “Турист”, где в столовой на первом этаже мы были постоянными посетителями, и на харчо и бутылку водки легко тратилась стипендия.
Но потом все-таки они возвращаются на свои места?
Я не люблю приходить во ВГИК, да меня и не зовут.
Мой ВГИК – театр теней. Тени ушедших, но и тени живых. Всех не перечислить. “Душа моя, Элизиум теней…”
Вот Леня Файнциммер на мотоцикле, с ним – уже с Леонидом Квинихидзе – сделаем мою первую “художественную” картину “Миссия в Кабуле”.
Вот первый – операторский – этаж, куда я сбегаю со своего сценарного. Потому что здесь мои друзья – с курса Бориса Израилевича Волчека. Лучшая компания в институте. Саша Княжинский, Юра Ильенко, Гоша Рерберг, Виля Горемыкин, Юра Белянкин, Миша Ардабьевский.
На год их моложе – курс Александра Владимировича Гальперина. Толя Мукасей, как известно всему институту, влюбленный в Свету Дружинину. Потом мы трое вместе сделаем несколько фильмов. Володя Нахабцев, Коля Немоляев, Витя Шейнин, Дима Коржихин.
И, конечно, Митя Долинин. Оператор Авербаха на “Объяснении в любви” и Арановича на “Сломаной подкове”. И еще “мой” режиссер – “Миф о Леониде”.
Вот физкультурный зал, где играет в волейбол Рома Кармен. С ним в 62-м, увлеченные, как сиреной, авантюристом Давкой Маркишем, мы от молодежной редакции Центрального ТВ, что на Шаболовке, уедем снимать несуществующих овец, баранов и снежных барсов – в горы Киргизии.
В другой раз у волейбольной сетки красавица Света Дружинина, влюбленная в Толю Мукасея. Мне тоже очень хочется в нее влюбиться, но куда там!
На этом же этаже режиссеры и актеры. Когда я поступаю, уже снимают диплом Эльдар Шенгелая и Леша Сахаров. А чуть позже Миша Калик – вместе с Борисом Рыцаревым – диплом защищает – по “Разгрому” Фадеева. Со скандалом, доносами “старых партизан” и, кажется, запрещением. И еще ходят по институту Андрей Тарковский, Василий Шукшин, Саша Рабинович, впоследствии Митта.