ЖАНРЫ

Но кто мы и откуда. Ненаписанный роман
Шрифт:

И еще у Генки был металлический зуб во рту. Потом он от него избавился.

Вот если бы, как у Рабле, произнесенные некогда слова могли оттаять и зазвучать снова, я хотел бы услышать, о чем мы говорили тогда со Шпаликовым, осенним днем 1957 года. После встречи на остановке мы долго ходили, ездили и снова ходили по Москве и разговаривали, разговаривали, разговаривали…

Ах уж эти молодые, захлебывающиеся разговоры!

Я совершенно не помню о чем. Разговоры с другими вспоминаю – так или иначе, а с ним – нет. Возможно, потому что это была такая безумная стихия дружбы, молодости, очарования дружбой и временем.

Так до сих пор и не очень понял, почему Генка Шпаликов выбрал в друзья именно меня. До моего появления во ВГИКе в 57-м году он дружил со всеми и особенно ни с кем. После нашего второго знакомства на остановке возле института мы стали просто неразлучны.

Да, тогда мы бежали друг к другу на переменах, садились рядом на общих лекциях и писали всякую смешную чепуху в его клеенчатой тетради. Пили водку в “Туристе” под харчо, встречались на московских улицах, шлялись, ходили в разноцветный кинотеатр “Метрополь”. И много разговаривали, и много смеялись.

Почему-то вспомнил нашу с ним пародию на пьесы Горького, которую мы сочиняли, сидя рядом на совместной для первых и вторых курсов лекции, кажется, по диамату. А может, истмату. Я до сих пор не вижу никакой разницы.

“– Монахи были?

– Были.

– Чай пили?

– Пили”.

В другой раз там же мы создали наше единственное – соавторское – произведение. “Разговор о чебуреках поведем”. Потом мы это пели. Как и другие его стихи. Вернее, пел он, под гитару. А мы подпевали…

Вижу я, горят Стожары, Южный КрестНад снегами Кильманджаро и окрест.И река течет с названьем Лимпопо,И татарин из Казани есть апорт.Засыпает, ему снится Чингисхан,Ю. Ильенко и Толстого Льва роман,И Толстого Алексея кинофильм,Ахмадулина, Княжинский, Павел Финн

Компания, конечно, увеличивалась, разветлялась. Княжинский и Ильенко весь мой первый курс, до нашей встречи на целине, в Кустанае, относились ко мне более чем прохладно, но присматривались издалека, потому что постоянно видели меня рядом со Шпаликовым, которого они обожали. Потом мы все соединились.

Правда, после встречи 59-го на правительственной даче у заместителя Хрущева, на ночь отданной большой компании сына, нас с Сашей и Юрой несколько перекосило в сторону Беллы.

Пусть всё снова будет тем декабрьским вечером, кануном нового 59-го. Улица Горького. “Зимы, Зисы и Татры, сдвинув полосы фар…” Мы отчаливаем. Электрическая белая метель. Это первая метель, городская. Мчимся. За город. “А за городом заборы, за заборами вожди”. В прямом смысле. И тут начинается вторая метель, загородная, кружевная. В этой метели кружилась, плутала и завязывалась жизнь.

Правительственная дача с бильярдом и бирками на мебели. Стол уже накрыт, всем распоряжается сдержанно-презрительная экономка в чине капитаншы. Я люблю Наташу В. Так мне кажется, дураку. Наташа В. любит Валю Т. Валя Т. любит всех и в том числе Наташу В. Володя З. любит А. Но она уже, кажется, любит К. Свет повсюду полупогашен.

Потом Володя З. в Москве вскрывает вены – просто так, посмотрел на А. и К., сидящих рядом, махнул рюмку, вышел из комнаты, где мы вчетвером выпивали, и вскрыл. Вовкина мама с белым лицом на кухне. Я встаю на раковину и через окошко, соединяющее кухню и ванную комнату, вижу Вовку в одежде в ванне, полной мутно-бурой кровавой воды, и руку, свесившуюся вниз через бортик. Саша топором взламывает дверь. Мчимся в Склиф. Жить будет.

Но жизнь переменилась.

Сумасшедшее время окрашено в памяти красным цветом.

Белла. Красные волосы с челкой, красный “москвич”, красное пальто, присланное из Америки ее мамой Надеждой Макаровной. Тоже красной – она врач в советском посольстве в Вашингтоне.

Жизнь, завязавшаяся в новогодней метели, бешено заклубилась в комнате, где на стене висело большое полотно художника Юрия Васильева. Комната Беллы в коммунальной квартире на Новоподмосковной. Недавно эту квартиру покинул Евтушенко.

Белла когда-то в пору той, особенной – “ремарковской” – дружбы рассказала – придумала? – как на Новоподмосковной во сне нежно произнесла: “Ма-а-ленький самолетик!” Евтушенко разбудил ее: “Я знаю, кто этот маленький самолетик! Это Финн!” Увы! Если “маленький самолетик” и был действительно я, то совсем не в том смысле. А потом она подарила мне маленький белый пластмассовый самолетик на булавке. И я носил его во ВГИК на груди, как орден.

Окно вылетело в 59-м году на Новоподмосковной – на третий день крутого выпивания. В мрачности и тишине. Само по себе, мистическим образом. Ошеломленные мистикой, мы – Белла, Княжинский, Ильенко и я – даже не двинулись с места. Однако за звоном разбитого об асфальт стекла снизу не раздалось предсмертных воплей и даже криков негодования. Но в комнату вошел милиционер – квартира была коммунальной, кто-то из соседей впустил его. Скорее всего, военком Владимир Петрович, милейший подполковник, очарованный Беллой, которым она обычно стращала меня. “Пашенька, будешь плохо себя вести, не будешь маме звонить, – мы тебя с Владимиром Петровичем в солдаты отдадим…” Милиционер через несколько минут, глубоко потрясенный Беллой, уже сидел с нами за столом и ел пельмени.

А то все повально влюбленные в Беллу грузинские поэты поют под окнами.

Или Евтушенко, не порывающий отношений, вдруг привозит Светлова и Кривицкого. Мы втроем – Княжинский, Ильенко и я – тем временем злобно отсиживаемся в ванной, чтобы не встречаться со справедливо не любящим нас поэтом. Но когда он увезет Светлова, мы все-таки легализуемся. Оказывается, Кривицкий остался, и он всю ночь – со смердяковским выражением лица – рассказывает нам настоящую правду о воспетом им подвиге 28-ти панфиловцев.

А то откуда-то, как-то сам по себе появляется одноглазый поэт Досталь и учит нас песне “Цветет сахалинская рожь, бежит под деревьями еж, а вот разъедемся мы, а вот тогда ты от горя запьешь…”…

Очень скоро мы привели на Новоподмосковную Шпаликова, и, конечно, он не мог Белле не понравиться.

На Песчаной – все песчанно,Лето, рвы, газопровод.Белла с белыми плечами,Пятьдесят девятый год.Белле челочка идет.

Почему на Песчаной?

Но “Песчаной – песчанно”, как и “Белла – белыми”, как же это пропустить?

Первая строфа там замечательная:

То ли страсти поутихли,То ли не было страстей, –Потерялись в этом вихреИ пропали без вестейЛюди первых повестей.

На мой взгляд, Гена не очень умел писать стихи. Рифмовал, как хотел, переиначивал слова, если надо было срифмовать, произвольно ломал ритм. Но ему это и не было нужно. Он был талант, он был поэт, и всё тут. И он был поэт не только потому, что писал стихи.

Поделиться с друзьями: