Но люблю мою курву-Москву . Осип Мандельштам: поэт и город
Шрифт:
Собиратель пространства, экзамены сдавший птенец,
Сочинитель, щегленок, студентик, студент, бубенец.
Конькобежец и первенец, веком гонимый взашей
Под морозную пыль образуемых вновь падежей.
Часто пишется – казнь, а читается правильно – песнь.
Может быть, простота – уязвимая смертью болезнь?
Прямизна нашей мысли не только пугач для детей?
Не бумажные дести, а вести спасают людей.
Как стрекозы садятся, не чуя воды, в камыши,
Налетели на мертвого жирные карандаши.
На коленях держали для славных потомков листы,
Рисовали, просили прощенья у каждой черты.
Меж тобой и страной ледяная рождается связь —
Так лежи, молодей и лежи, бесконечно прямясь.
Да не спросят тебя, молодые, грядущие – те,
Каково тебе там – в пустоте, в чистоте-сироте…
10–11 января 1934; 1935
Утро 10 января 1934 года
I
Меня преследуют две-три случайных фразы, —
Весь день твержу: печаль моя жирна.
О Боже, как жирны и синеглазы
Стрекозы смерти, как лазурь черна…
Где первородство? Где счастливая повадка?
Где плавкий ястребок на самом дне очей?
Где вежество? Где горькая украдка?
Где ясный стан? Где прямизна речей,
Запутанных, как честные зигзаги
У конькобежца в пламень голубой,
Когда скользит, исполненный отваги,
С голуботвердой чокаясь рекой?
Он дирижировал кавказскими горами
И, машучи, ступал на тесных Альп тропы
И, озираючись, пустынными брегами
Шел, чуя разговор бесчисленной толпы.
Толпы умов, влияний, впечатлений
Он перенес, как лишь могущий мог:
Рахиль гляделась в зеркало явлений,
А Лия пела и плела венок.
II
Когда душе столь тóропкой, столь робкой
Предстанет вдруг событий глубина,
Она бежит виющеюся тропкой —
Но смерти ей тропина не ясна.
Он, кажется, дичился умиранья
Застенчивостью славной новичка
Иль звука-первенца в блистательном собраньи,
Что льется внутрь в продольный лес смычка.
И льется вспять, еще ленясь и мерясь,
То мерой льна, то мерой волокна,
И льется смолкой, сам себе не верясь,
Из ничего, из нити, из темна,
Лиясь для ласковой, только что снятой маски,
Для пальцев гипсовых, не держащих пера,
Для укрупненных губ, для укрепленной ласки
Крупнозернистого покоя и добра.
III
Дышали шуб меха, плечо к плечу теснилось,
Кипела киноварь здоровья, кровь и пот.
Сон в оболочке сна, внутри которой снилось
На полшага продвинуться вперед.
А посреди толпы стоял гравировальщик,
Готовясь перенесть на истинную медь
То, что обугливший бумагу рисовальщик
Лишь крохоборствуя успел запечатлеть.
Как будто я повис на собственных ресницах,
И созревающий, и тянущийся весь, —
Доколе не сорвусь – разыгрываю в лицах
Единственное, что мы знаем днесь.
16–22 января 1934
Существуют разные варианты стихов памяти Андрея Белого, и отбор того или иного варианта в качестве «основного» представляет собой непростую задачу для публикатора. Кроме того, в разных изданиях читатель встречается с различной пунктуацией, а пунктуация, естественно, может в ряде случаев определять смысл высказывания. Так, например, в четырехтомнике Мандельштама, изданном в 1993–1997 годах, знаки расставлены так: «Прямизна нашей мысли не только пугач для детей – / Не бумажные дести, а вести спасают людей» (без вопросительного знака в конце первой процитированной строки); в том же стихотворении: «Каково тебе там в пустоте, в чистоте, сироте…» [551] (а не «чистоте-сироте»).
Стихи на смерть Андрея Белого представляют собой портрет скончавшегося, песнь в его славу и плач по нему. Андрей Белый предстает в мандельштамовских стихах как несомненный гений. Эти стихи могли бы носить название «Памяти великого артиста», подобно трио Чайковского, посвященному Н. Рубинштейну.
В «Реквиеме», как, по свидетельству Н. Мандельштам, кратко именовал стихи сам автор, образ умершего писателя вырастает в большой мере из стихов и прозы самого Белого, из его творческой речи, в том числе и самохарактеристик. Голубой цвет – цвет неба, скончавшийся поэт, «бирюзовый учитель», «принадлежал небу», его талант – небесный дар; голубой цвет приводит на память программный поэтический сборник Андрея Белого «Золото в лазури» (1904) – весной 1934 года исполнялось тридцать лет со дня выхода этой книги. Вообще два главных цвета в стихах памяти Андрея Белого – голубой и белый (они заявлены уже в первой строке стихотворения «Голубые глаза и горячая лобная кость…»): «бирюзовый», «снежок», «морозную пыль», «ледяная… связь» (Леонид Ледяной – один из псевдонимов Андрея Белого), «синеглазы стрекозы смерти», «лазурь черна», «пламень голубой», «с голуботвердой… рекой». «Пламень голубой» – конечно, пушкинский, из «Медного всадника»: «Шипенье пенистых бокалов / И пунша пламень голубой». Четырьмя строками выше у Пушкина, кстати, поминается «недвижный воздух и мороз». Андрей Белый умер в январе, что, очевидно, могло отразиться в зимних образах мандельштамовских стихотворений. Пушкинский «пламень голубой» стал у Мандельштама знаком принадлежности к дружескому избранному кругу русской литературы: «Скинув шубу, с мороза входили новые. Голубые пуншевые огоньки напоминали приходящим о самолюбии, дружбе и смерти» («Шум времени»). Мандельштамовские стихи написаны на смерть поэта, несомненно принадлежавшего к этому высокому и трагическому избранничеству. Мажорное сочетание белого и голубого цветов обладает, конечно, широким диапазоном символических и религиозных значений. «Белой славы торжество» наполняет небеса в мандельштамовской «Оде Бетховену» (1914); «белый мажор синайской славы» (также в связи с музыкой Бетховена) упомянут в статье «Скрябин и христианство» (<1917>).Герой мандельштамовского «реквиема» – весь динамика, порыв, стремление, полет: «конькобежец и первенец». Его речь запутанна и сложна, но это сложность постижения непростого мира. К изначальной, не несущей в себе познанную сложность простоте и столь же первичной прямоте Мандельштам вообще относится с некоторым подозрением, усматривая в них неразвитость, элементарность, отсутствие глубины понимания, уход от подлинной сложности жизни. В 1916 году он сказал о кремлевской колокольне: «Без голоса Иван Великий / Как виселица прям и дик», а о себе в Воронеже он напишет: «Мало в нем было линейного». «Прямизна… мысли» не дается сразу, не первична, к ней ведет извилистый и трудный путь, и именно такой путь – честный, отсюда парадоксальные строки: «…прямизна речей, / Запутанных, как честные зигзаги / У конькобежца в пламень голубой».
Основываясь на таком понимании, автор данного сочинения не склонен принять предположение М.Л. Спивак, высказанное ею в замечательной и очень убедительной во всем остальном работе, посвященной мандельштамовским стихам памяти Андрея Белого. Анализируя машинописный список стихотворения «10 ноября 1934 года», находящийся в Российском государственном архиве литературы и искусства (РГАЛИ) в фонде ГИХЛа, М. Спивак обратила внимание на то, что в этом документе напечатано не «честные зигзаги», а «чертные зигзаги». Хотя сама же М. Спивак пишет о том, что «“гихловский” список буквально пестрит опечатками и ошибками», что машинопись неряшлива и неприглядна, она полагает, что в указанном случае есть основания считать слово «чертные» не ошибкой, а оригинально-мандельштамовским. «Определение зигзагов как “честных” вызывает некоторое недоумение, – пишет М. Спивак, – тогда как указание… на то, что зигзаги были начерчены, скорее проясняет группу образов» [552] . С нашей же точки зрения, во-первых, определение «чертные» к рисуемой картине не прибавляет ничего (мы и так понимаем, что конькобежец «чертит» коньками зигзаги на льду) и, во-вторых (это главное), – слово «честные», как нам видится, очень значимо, поскольку, именуя зигзаги «честными», Мандельштам говорит о том, что извилистый, противоречивый путь Андрея Белого – путь благородный, путь настоящего ищущего художника.
Другое предположение М. Спивак кажется более приемлемым. В мемуарах близкого друга Андрея Белого Петра Никаноровича Зайцева стихотворение «Голубые глаза и горячая лобная кость…» имеет существенное отличие: не «Так лежи, молодей и лежи, бесконечно прямясь…», а «Так лежи, молодей, и лети, бесконечно прямясь…». Действительно, употребление слова «лежи» дважды в одной строке представляется избыточным, в то время как «лети» вводит тему посмертного триумфального полета и продолжает важный для «реквиема» мотив стремительного движения. «Автографа стихотворения “Голубые глаза и горячая лобная кость…” нет, только списки», – пишет М. Спивак [553] ; это обстоятельство ставит текстологов в очень непростую ситуацию. Сделать однозначный выбор становится в принципе невозможным. «Лежи… лети» видится более логичным; с другой стороны, как быть с почти точным повтором в стихе «Сочинитель, щегленок, студентик, студент, бубенец»? Ведь, казалось бы, и здесь некое «излишество». Ничего не остается, как оставить вопрос нерешенным; не везде гармония поверяется алгеброй.
Жизненные устремления Андрея Белого – всегда вверх, к вершинам духа, и неслучайно в стихах помянуты кавказские горы (указание на очерки Белого «Ветер с Кавказа») и Альпы – в Швейцарии Белый принимал участие в строительстве антропософского храма. Встающие в сознании читателя покрытые вечными снегами горные вершины поддерживают мотив белого цвета.
Рахиль и Лия, названные в первой части стихотворения «Утро 10 января 1934 года», отсылают читателя к «Божественной комедии» Данте. Библейские героини символизируют там («Чистилище», песнь XXVII) два отношения к миру, два пути его познания и освоения: деятельный (Лия) и созерцательный (Рахиль). Андрею Белому, чьи широта интересов и многообразие талантов заставляют вспомнить о творцах эпохи Возрождения, были свойственны оба заявленных у Данте подхода к постижению действительности. Химия, биология, философия, поэзия, филология, религиозная сфера – все было ему открыто, везде он был на своем месте, все схватывал с быстротой, присущей гению. «Толпы умов, влияний, впечатлений / Он перенес, как лишь могущий мог…» Не исключено, что эти строки перекликаются со стихотворением А.Н. Апухтина о любимом Мандельштамом Тютчеве:
Искусства, знания, событья наших дней —
Все отклик верный в нем будило неизбежно…
«Памяти Ф.И. Тютчева» [554]
И еще о гетеанской по духу жажде познания и способности Андрея Белого к постижению мира – в одном из вариантов:
Ему солей трехъярусных растворы,
И мудрецов германских голоса,
И русские блистательные споры
Представились в полвека, в полчаса.
Сравним со «Скифами» Александра Блока:
Мы любим все – и жар холодных числ,