ЖАНРЫ

Но люблю мою курву-Москву . Осип Мандельштам: поэт и город
Шрифт:

И дар божественных видений,

Нам внятно все – и острый галльский смысл,

И сумрачный германский гений… [555]

«Поэзия – это власть», – так Мандельштам сказал однажды Ахматовой. «Чудная власть» – небесный дар – была отпущена Андрею Белому, и это избранничество делает его, по словам Мандельштама, в определенном и высоком смысле «неподсудным». Но обычная участь гения в земной жизни – непонимание и насмешки, и Белому с его «странностями» досталось того и другого с лихвой (как и Мандельштаму, который, безусловно, прославляя и оплакивая ушедшего собрата по поэзии, соотносил судьбу покойного со своей судьбой). «Студентик», чьи поэтические устремления и вкусы уже в родном доме воспринимались очень скептически, «веком гонимый взашей» «юрод», «дурак»… Последние характеристики восходят к стихотворению Белого из сборника «Золото в лазури» – указано еще Н.И. Харджиевым в 1973 году:

Полный радостных мук

утихает дурак,

Тихо падает на пол из рук

сумасшедший колпак.

«Вечный зов»

Сравним со строками из открывающего книгу «Золото в лазури» стихотворения «Бальмонту»:

Поэт, ты не понят людьми.

В глазах не сияет беспечность.

Глаза к небесам подними:

С тобой бирюзовая Вечность.

И еще одна цитата из знаменитого сборника:

Стоял я дураком

в венце своем огнистом,

в хитоне золотом,

скрепленном аметистом…

«Жертва вечерняя» [556]

Андрей Белый, автор романа «Петербург», питерской фантасмагории, автор книги «Мастерство Гоголя», над которой он работал в последний период жизни (опубликована уже после его смерти, в апреле 1934 года), был несомненным продолжателем гоголевской традиции в русской литературе. «Гоголек» – так называл Андрея Белого Вячеслав Иванов. Белый воспринимался как своего рода новое воплощение Гоголя; отсюда – строки Мандельштама в одном из вариантов «реквиема»:

Откуда привезли? Кого? Который умер?

Где…? Мне что-то невдомек…

Здесь, говорят, какой-то Гоголь умер?

Не Гоголь. Так себе. Писатель. Гоголек.

(Часть текста во втором стихе после слова «Где…» не сохранилась. – Л.В.)

(Эти стихи, несомненно, перекликаются с воспоминаниями о московских похоронах Гоголя. Гроб несли от университетской церкви до кладбища Данилова монастыря. За гробом шло множество людей разных званий, процессию сопровождал жандармский эскорт; зеваки и прохожие спрашивали: «Кого хоронят?» Думали, что хоронят генерала или какую-нибудь другую важную персону; не верили, что столько людей идет за гробом писателя, «сочинителя».)

«Печаль моя жирна» сводит воедино пушкинское «печаль моя светла» и слова из «Слова о полку Игореве»: «печяль жирна тече средь земли рускыи». «Гравировальщиком» в мандельштамовских стихах назван известный художник В.А. Фаворский, рисовавший умершего поэта в гробу. Рисовали и другие художники («налетели на мертвого жирные карандаши»).

Смерть, ее загадка и торжество – Мандельштам думал об этом. Смерть художника – это как бы его последнее произведение, финальный аккорд. Об этом Мандельштам писал еще в статье «Скрябин и христианство», дошедшей до нас в отрывках. «Мне кажется, смерть художника не следует выключать из цепи его творческих достижений, а рассматривать как последнее, заключительное звено», – утверждает Мандельштам. «Часто пишется – казнь, а читается правильно – песнь». Андрей Белый не был казнен, но в конце жизни тяжелые переживания доставило ему уничижительное и высокомерное предисловие Л.Б. Каменева к его мемуарам «Начало века» (книга вышла в ноябре 1933 года). Речь в предисловии идет о том, что Белый главного в описываемой им эпохе не понимал и понять не мог, а творчество писателей его круга – это свидетельство разложения буржуазного общества в сфере культуры. Уже во второй фразе своего предисловия Каменев говорит о том, что Белый провел годы перед революцией 1905 года «на самых затхлых задворках истории, культуры и литературы». Слово «задворки» повторяется в предисловии Каменева неоднократно. Круг литераторов, к которому принадлежал в начале XX века Андрей Белый, характеризуется как «галерея умственных импотентов, выставка идейных инвалидов, всяческих убогих и уродов». Отсюда, видимо, – мандельштамовские строки в одном из вариантов:

Из горячего черепа льется и льется лазурь

И тревожит она литератора-Каина хмурь.

(Не лишен интереса в этой связи такой факт: согласно уже цитировавшемуся выше тексту разговора на заседании комиссии по «чистке» парторганизации ГИХЛа 23 октября 1933 года, Каменев собирался написать предисловие к избранным произведениям Мандельштама, которые издательство собиралось опубликовать, но отказался от выполнения этой задачи: «Л.Б. Каменев взялся, три раза перечитал и ничего не понял» [557] .)

Каменев в своем предисловии подчеркивает, что в «Начале века» Андрей Белый неоднократно, говоря о своих идейных исканиях, использует такие выражения, как «запутался», «перепутался», «путаница» и т. п.; это, по мнению Каменева, свидетельствует о несостоятельности «идейного багажа» мемуариста. Нам представляется, что мандельштамовская характеристика – «прямизна речей, / Запутанных, как честные зигзаги» – имеет явно полемическую направленность, нацелена против плоских выводов Каменева.

И опять здесь обнаруживается явное подобие: ведь в том же 1933-м на Мандельштама обрушились две резко отрицательные рецензии (Н. Оружейникова в «Литературной газете» и С. Розенталя в «Правде») в связи с публикацией «Путешествия в Армению». А в строке о казни, которая является одновременно триумфом, победным завершающим аккордом, Мандельштам говорит, вне всякого сомнения, и о своем вероятном и близком будущем. Антисталинские стихи уже были написаны, и поэт был готов к аресту.

Вскоре после кончины Андрея Белого у Мандельштама в Нащокинском переулке был П.Н. Зайцев, и поэт передал ему рукопись стихотворения «Утро 10 января 1934 года». Как вполне убедительно показала М. Спивак, передача рукописи была связана с устройством вечера памяти Андрея Белого, который пытался организовать П. Зайцев (вечер не состоялся). Предполагалось, что на этом вечере Мандельштам прочтет свои стихи, и текст стихотворения, очевидно, требовался «для составления программы и ее утверждения в ГИХЛе» [558] . Зайцев приходил к Мандельштаму минимум дважды: 22 января и, как доказывает М. Спивак, в дни с 16 по 18 января 1934 года. Опубликованные в статье Спивак до недавнего времени неизвестные материалы из частного архива позволяют говорить о еще одном важном обстоятельстве, связанном с написанием «реквиема» Андрею Белому.

Из мемуарной записи П.Н. Зайцева:

«– Зайдите ко мне! Ведь мы живем в Нащекинском [559] , в писательском доме.

Я зашел к нему, у него в тот вечер был Гуковский [560] , литературовед, и сын поэта Н.С. Гумилева. Но я тогда был очень не в себе, он прочитал мне свои стихи о Борисе Николаевиче и с большим чувством сказал: – Запомните, П.Н., я, Мандельштам, еврей, первый написал стихи о Борисе Ник. в эти дни… – и он протянул мне рукопись, приготовленную для меня, автограф. Мы обнялись, крепко, крепко – и – расцеловались по-братски, заливаясь слезами. Многим были вызваны наши слезы… Мы расстались и больше уже не видались» [561] .

Зачем это подчеркивание своего еврейства? Дело, очевидно, в том, что в писаниях Андрея Белого многократно встречаются пассажи антисемитской направленности. Не исключено – по крайней мере, возможно, что Мандельштам мог уловить нечто в этом духе и в личном общении с Белым, когда они оказались соседями по столику в столовой коктебельского Дома творчества. Но это не помешало Мандельштаму написать «реквием»: все отступало перед личностью великого художника, и поэт воспел и оплакал ушедшего собрата.

В Москве же создаются стихотворения, которые позднее образуют цикл «Восьмистишия» (работа над ними, впрочем, как и над стихами Андрею Белому, продолжалась в Воронеже). Главная тема философских «Восьмистиший» – познание мира. Художественное познание, во всяком случае, может быть только творческим, и именно в момент творческого освоения мира возникает то динамическое напряжение, которое можно назвать гармонией, возникает, собственно говоря, сам мир: умозрительно представимая, не вступившая в контакт с человеческим творящим разумом действительность есть лишь неоформленный хаос, в котором, однако, кроется «дремлющая» возможность превратиться в гармонизированный космос. Мы уже цитировали выше оставшееся в памяти Л. Горнунга высказывание Мандельштама, что действительности «как данности нет», что действительность есть «искомое»; приводились выше и слова Мандельштама из письма М. Шагинян от 5 апреля 1933 года – утверждение, что действительность не дается просто так, ее надо «воскресить», и в этом задача науки и искусства. Об этом, в частности, идет речь в цитируемых «Восьмистишиях»:

Люблю появление ткани,

Когда после двух или трех,

А то – четырех задыханий

Придет выпрямительный вздох.

И дугами парусных гонок

Зеленые формы чертя,

Играет пространство спросонок —

Не знавшее люльки дитя.

Ноябрь 1933; июнь 1935

Люблю появление ткани,

Когда после двух или трех,

А то – четырех задыханий

Придет выпрямительный вздох.

И так хорошо мне и тяжко,

Когда приближается миг,

И вдруг дуговая растяжка

Звучит в бормотаньях моих.

Ноябрь 1933

Из хаоса звуков рождается их гармоническое плетение-ткань, бормотанье превращается в значимый непреложный текст, вДрУГ появляется ДУГовая растяжка, парус напрягается ветром, безличный покой сменяется движением, возникают «зеленые», новорожденные формы. Эти стихи напоминают о том месте в «Разговоре о Данте», где Мандельштам пишет об искусстве управления парусами: «Давайте вспомним, что Дант Алигьери жил во времена расцвета парусного мореплаванья и высокого парусного искусства. Давайте не погнушаемся иметь в виду, что он созерцал образцы парусного лавированья и маневрированья. Дант глубоко чтил искусство современного ему мореплаванья. Он был учеником этого наиболее уклончивого и пластического спорта, известного человеку [562] с древнейших времен».

Когда, уничтожив набросок,

Ты держишь прилежно в уме

Период без тягостных сносок,

Единый во внутренней тьме,

И он лишь на собственной тяге,

Зажмурившись, держится сам,

Он также отнесся к бумаге,

Как купол к пустым небесам.

Ноябрь 1933

Еще один образ возникающей гармонии, динамического напряжения: купол, появляющийся на фоне пустого неба.

Преодолев затверженность природы,

Голуботвердый глаз проник в ее закон:

В земной коре юродствуют породы

И, как руда, из грýди рвется стон.

И тянется глухой недоразвиток

Как бы дорогой, согнутою в рог, —

Понять пространства внутренний избыток,

И лепестка, и купола залог.

Январь 1934

Существуют разные интерпретации последнего стихотворения, вплоть до понимания его как описания женских родов (Н.Н. Мазур). И для такого понимания есть основания (хотя, с нашей точки зрения, это только одна из возможных интерпретаций, не единственная): ведь речь идет о рождении формы из бесформенности, существа из косного вещества – причем это вещество ждет и жаждет оформления: в нем уже содержится «и лепестка, и купола залог».

Определение «голуботвердый» мы встречаем также в цитированных выше и создававшихся в эти же январские дни стихах памяти Андрея Белого. И это, очевидно, неслучайно: образы и представления, возникшие в связи с кончиной поэта-мыслителя гётеанского склада, сочетавшего в одном лице художника и, как говорили в старину, «испытателя природы», могли «выплеснуться» за пределы стихов, посвященных непосредственно Андрею Белому, и отозваться в «Восьмистишиях». В этом плане очень интересно наблюдение М. Спивак, обратившей внимание на то, что в той же «гихловской» машинописи, хранящейся в РГАЛИ, где представлено «10 января 1934 года», на следующих страницах содержатся четыре мандельштамовских стихотворения под заглавием «Воспоминания»: «Люблю появление ткани…», «О, бабочка, о, мусульманка…», «Когда, уничтожив набросок…» и «Скажи мне, чертежник пустыни…». Вполне логично предположить, делает вывод М. Спивак, что эти стихи Мандельштам предполагал читать вкупе с «10 января 1934 года» на вечере памяти Андрея Белого. «А это, – продолжает М. Спивак, – в свою очередь, означает, что связь восьмистиший-воспоминаний со стихами о Белом может оказаться гораздо более серьезной, чем предполагалось ранее. Кстати, о том, что в феврале 1934 года Мандельштам “прибавил к восьмистишиям 8 строчек, отделившихся от стихов Белому”, писала Н.Я. Мандельштам, имея в виду восьмистишие № 5 “Преодолев затверженность природы…”». «Возможно, – предполагает М. Спивак, – в заглавии “Воспоминания” содержится отсылка к тем разговорам, которые происходили у Белого и Мандельштама в Коктебеле летом 1933 г.» [563] .

Еще в мае 1932 года (тогда же, когда «Ламарк») было написано восьмистишие, имеющее несомненную связь со стихами о французском биологе. Речь в нем идет об эволюционном потенциале, о возможностях дальнейшего эволюционного развития, не всегда, однако, реализованных и реализующихся. Какие-то потенциальные возможности остались не использованными в низших формах жизни. Человеку тоже не гарантирован дальнейший «подъем». Развитие не происходит автоматически и мерно, оно требует творческого «скачка» – креативного ответа на эволюционный вызов, на понуждающий «запрос» среды. «Недостижимое» – «близко», но переход к нему не является запрограммированным, решенным заранее.

Шестого чувства крошечный придаток

Иль ящерицы теменной глазок,

Монастыри улиток и створчаток,

Мерцающих ресничек говорок.

Недостижимое, как это близко:

Ни развязать нельзя, ни посмотреть,

Как будто в руку вложена записка —

И на нее немедленно ответь…

Вслед за сильно повлиявшим на него французским философом Анри Бергсоном Мандельштам противопоставляет рационально-логическое, «геометрическое» отношение к миру и познание творческое, в котором большую роль играет интуиция, образное мышление, прозрение, порыв. Каждый из этих подходов правомерен в своей области: интеллект выполняет практически-инструментальные задачи, творческое сознание создает новое.

Скажи мне, чертежник пустыни,

Арабских песков геометр,

Ужели безудержность линий

Сильнее, чем дующий ветр?

– Меня не касается трепет

Его иудейских забот —

Он опыт из лепета лепит

И лепет из опыта пьет.

Ноябрь 1933

Об этом восьмистишии автор данной книги написал отдельную работу [564] . В «арабских песках» мы склонны видеть замечательный образ неструктурированной, хаотической материи (она же и безличное время). Это подтверждается другими произведениями Мандельштама: в статье о Чаадаеве поэт говорит о противоположности «косной глыбы и организующей идеи» («Петр Чаадаев»), в стихотворении «В таверне воровская шайка…» (1913) вечность сравнивается с песком: «У вечности ворует всякий, /

А вечность – как морской песок: // Он осыпается с телеги – / Не хватит на мешки рогож…»; в «Стихах о неизвестном солдате» развоплощение, уничтожение предметности описано так: «Аравийское месиво, крошево, / Свет размолотых в луч скоростей…».

А чуть ниже прямо назван и песок: «Вязнет чумный Египта песок» (в одном из вариантов). «Геометру», подходящему к действительности с практически-рациональными целями, противостоит «ветр», символизирующий человека-творца, поэта (ветер – старый символ поэтического вдохновения). Но у Мандельштама мы встречаем не «ветер», а именно «ветр» – архаичная, свойственная в первую очередь поэзии XVIII – первой половины XIX века форма заставляет нас вспомнить о Пушкине:

Поделиться с друзьями: