Ночь умирает с рассветом
Шрифт:
Луша испугалась, когда сразу несколько человек выкрикнули ее фамилию, стала отказываться.
— Пошто меня-то? — с удивлением и тревогой спросила Луша, поднимаясь с места. — Толковых мужиков надо, какая из меня ревкомовка? Молодая еще, не ученая... Сынишка махонький, все хозяйство на мне.
Сходка зашумела.
— Лукерью желаем председателем!
— Егору Васину уважение оказать, его корня девка!
— Партейная, на верной дороге!
— И Фроську Будникову в ревком, им вдвоем сподручнее. Остальные пущай мужики.
— Не смогу я... — упиралась Лукерья.
— По тятенькиной дороге валяй, ладно будет.
— Лукерью желаем!
Лукерья Васина стала председателем ревкома.
После того страшного дня, когда казаки расстреляли отца и Петьку, Луша сильно переменилась, видно, навсегда распрощалась с юностью. На лбу пролегли ранние морщины, возле рта появились не то скорбные, не то норовистые складки. Брови раньше были вразлет, а тут сурово сдвинулись, нависли над глубокими, внимательными глазами в черных густых ресницах.
Лукерья не подурнела — куда там: в ней яснее появилась умная красота, женское ласковое обаяние, упрямая воля. Большое тепло изнутри согревало Лушину красоту, сочилось наружу, было у нее во всем — и во взгляде, и в улыбке, и в каждом слове.
Луша всегда была стройной и ловкой. Материнство придало еще большую плавность ее движениям, легкость походке...
Как-то Луша увидела в окно, что Василий проволок к себе во двор на коне толстое лиственничное бревно. Дня через три ей надо было зайти к Василию по делу. Вошла во двор и обмерла: от калитки чуть не до самого крыльца лежал деревянный крест с просмоленным комлем. Посередине была прибита дощечка, на ней крупно выведено черной краской:
Василий стоял в стружках, делал вид, что улыбается.
— Что это, дядя Василий? — растерянно спросила Луша.
— А вот, — нараспев ответил Василий, — как земля талая станет, так и воткнем. Пущай стоит на братской могиле. Еще имена загубленных надо указать. Прохожий мимо пойдет, али поедет кто, шапку снимет, перекрестится, помолится за упокой души борцов революции... А то господь из-за облачка глянет, воссияет аки солнышко и возгласит умилительно: раб мой Василий добрую длань свою приложил к светлой памяти убиенных.
Лукерья забыла зачем пришла. Она стояла у калитки, с испугом смотрела на большой крест, распластанный посередь двора, на Василия, на его глаза, которые мутно плескались в круглых, больших глазницах.
Глава пятая
НЕОБОРИМАЯ СИЛА
По избам, в банях, в амбарах у многих было припрятано оружие. Таилось в подвалах, было захоронено в стайках, на огородах. Его надо собрать, так считала Лукерья. Ее поддерживал Ведеркин, шумел, что нечего нянчиться с кулачьем: оставь богатеям оружие, они начнут стрелять в ревкомовцев. По другим местам, слыхать, начались кулацкие мятежи, от большевиков только пух да перья летят... Фрося и Семушкин нерешительно поглядывали на Лукерью, не знали, что сказать.
Воскобойников, которого позвали на заседание ревкома, не захотел лезть в эту крутую кашу. Прямо ничего не говорил, но Лукерья поняла: побаивается Луки и Нефеда.
— Войну позабыли, что ли? — рассердился Калашников. — Не кончилась война, рано портянки сушить на печке. Пока у врага есть оружие, не настанет у нас тихой жизни! — Он повернулся к Лукерье. — Мой отец говорил, правильно, мол, Егор Васин не дает спуску кулачью. И нам надо, как Егор Васин.
Лукерья решительно встала.
— Недобитая змея еще злее жалится. Надо отобрать оружие, и все. Беднота отдаст, на что ей винтовки, а у кулаков силой возьмем.
Не мало оказалось в селе оружия — нашлись винтовки, наганы, клинки, у Нефеда даже сыскали целехонький «максим» с пулеметными лентами. Когда ревкомовцы вытащили пулемет из подполья, Нефед нисколько не растерялся, рассказал, что нашел его в лесу — ездил за дровишками и наткнулся: стоит под елочкой. «Не пропадать же добру, привез домой, пущай валяется в подполье».
— Не бреши, Нефед, — грубо оборвала лавочника Лукерья. — Не проведешь, не дураки. Супротив родины готовил вооружение.
— Чегой-то? — переспросил Нефед. — Супротив кого, говоришь?
Филипп Ведеркин поглядел на Нефеда, поскреб в своей цыганской бороде, махнул рукой.
— Брось, Лушка, то-есть Лукерья Егоровна, время с ним тратить. Он и не ведает, что такое родина. И его тятька не знал...
Часть оружия оставили для дружины самообороны, остальное на трех подводах отправили под охраной в город.
Потом провели сбор продразверстки. Кулаки и кое-кто из средненьких, которые покрепче, подняли шум: ничего, мол, сдавать не станем и силой не отдадим. Андрей Сидоров разорвал на себе рубаху, кричал, что было мочи, что продразверстка давно отменена, грозился найти управу на беззаконие. Разве такому добром что втолкуешь? Запарил кутерьму на все село. Ревкомовцы с оружием ходили по избам, по амбарам, по сараям, раскапывали глубокие ямы с зерном. Мальчишки проведали лесные полянки, где зимовал кулацкий скот. Коров и овец из лесу пригнали в село. Ну и было тут! Коровы мычат, овцы блеют, бабы воют, как по покойнику, ребятишки визжат, разъяренные мужики размахивают кольями, топорами, в господа бога клянут большевиков... Даже петухи и куры будто посходили с ума. Рев и гам, хоть беги, куда глаза глядят, а то оглохнешь.
Ревкомовцы на подводах поехали к Луке. Он встретил их еще за воротами.
— Дорогие гостеньки... — Лука распахнул калитку перед Калашниковым и Ведеркиным. — Проходите. Я хоша и одинокий, а горячий самовар завсегда на столе. Чайку по стаканчику пропустим, копченой рыбкой занюхаем.
— Самогонку гонишь? — сразу взъелся на Луку Ведеркин, привязывая на улице коней и проходя во двор. — Из хлеба? Подрыв государству творишь, гидра?
— Что ты, что ты... — замахал руками Лука. — Да я разве... Да я никогда. Какая самогонка? И в помине нету, вот тебе святой крест. Разве что к большому празднику чугунок накапает. Так ведь из картошки, из гнилой бульбы. Ей-богу... Свиньи не жрут, я ее на винцо. Сам-то не пью, для угощенья содержу.
— Ну нечего языком трепать, — оборвал Луку Калашников. — Пошто не сдаешь продразверстку?
— А нешто один я? — нахально спросил Лука. — Никто не сдает и не станет сдавать. Нету у меня хлеба, все ваша власть давно выгребла. Ничего у меня боле нету — ни зерна, ни мяса, ничего. Вы всю скотину со двора посводили. Голый я, босый, голодный. — Голос у него накалился, задрожал. — Отощал, в гроб краше кладут.
— Отдай по добру, сколько велено, — твердо приказал Ведеркин. — Притаил хлеб, в землю припрятал?
— А ты сыщи.
— А и сыщем, — рассердился Калашников. — Тогда не скули, все отберем, до зернышка. Пущай беднота твоим зерном засевает.
— А ты сыщи! — задорно повторил Лука.
— А и сыщем! Погоди, только за Лукерьей сбегаю.
— Эва, напугал... — озадаченно проговорил Лука. — Сказано: нету хлеба, и все. Кого хошь зови.
Лукерья пришла вместе с Фросей. Лука еще больше встревожился.
— Лукерья Егоровна, — заскулил он жалостным голосом. — Ефросиньюшка... Упасите от разбоя. Скажите своим бесценным товарищам, нету, мол, у меня хлеба. Ты, Фрося, все у меня знаешь, как своя в доме жила. Из сметок себе хлеб пеку, пополам с половой. Мыши из амбара ушли, жрать им нечего...