Ночь умирает с рассветом
Шрифт:
Луша первый раз пришла туда после похорон. Мрачный холм зарос молодой, свежей травой, могила обнесена невысокой деревянной оградкой. Луша подошла ближе, прислонилась к угловому столбику. По лицу текли слезы, она их не утирала... Сквозь слезы все виделось как в тумане, двоилось и будто двигалось. Вокруг было тихо и торжественно. Высокие сосны словно замерли, боясь шелохнуться, кустарник склонился к самой земле.
— Тятя... — про себя позвала Луша. — Ты слышишь меня, тятенька?..
С живыми надо разговаривать громко, мертвые понимают беззвучный язык мыслей.
Она долго, напряженно ждала, но вокруг было все так же безмолвно...
Луша прижала руки к груди, под ними билось и замирало сердце. Она долго стояла так, не спуская с могилы плачущих глаз. Губы у нее были плотно стиснуты, она чуть подалась вперед. Луша думала, поверяла отцу свои тревоги, делилась с ним радостями и невзгодами, спрашивала совета... Тятя, видно, услышал. Непонятная, светлая сила входила в нее, ложилась в голову ясными, четкими мыслями, наполняла сердце твердой верой. «Надо быть чистой и смелой, — мысленно шептала Луша. — Надо быть доброй и честной. Надо быть памятливой к тятиным строгим наказам, до конца дней своих любить родную землю». Луша опустилась на колени, припала к прохладной молодой траве, долго пробыла так... Потом встала и пошла к селу. Она не оглядывалась, но у нее было такое ощущение, будто кто-то добрый ласково смотрит ей вслед.
Лукерья не знала, кто в нее стрелял. На второй день у нее собрались члены ревкома. Семен явился последним. Бросил на стол шапку, тяжело сел на табуретку
— Всех гадов обошел, — глухо сказал он. — Думал, распознаю, которая сволочь. Ничего не заметил, не выдает себя, гнида... Надо сыскать, беда, если в селе такая тварь завелась.
— Лука стрелял, — решительно проговорила Фрося. — Кого хошь убьет, глазом не моргнет. Заарестовать его, а то и еще натворит.
Ведеркин тоже потребовал снова арестовать Луку.
— Ежели его убрать, — сказал он, — жизня сразу станет куда спокойнее. Лука баламутит, от него вред.
Лукерья тяжело проговорила:
— Нельзя Луку так трогать. Будет как прошлый раз... Не пойманный — не вор... А уж изловим, — глаза у нее сверкнули. — А уж изловим — не пощадим. Я что думаю: мы живем в одном селе. Здесь родились, выросли, а людей знаем мало... Сидим, ломаем голову: кто стрелял... А он, может, снова за кустом, с обрезом...
— На всех нас пули отлиты, — мрачно произнес Ведеркин. — Последние денечки доживаем на божьем свете.
— Ты чего, паря? — резко перебила его Лукерья. — Струсил? И нас пужаешь?
— Не струсил, — так же мрачно ответил Ведеркин. — И не пужаю. Чего мне пужать? Дело говорю: надо заарестовать Луку, чтобы боле не пакостил. Или...
— Что?
— А ничего. Брюхо у меня разболелось. Видно, с капусты, кислой капусты поел... Пойду, однако. В кишках режет.
Он взялся за шапку.
— Постой, Ведеркин, — остановил его Семен.
— Нечего мне стоять. Хвораю.
Он резко хлопнул дверью.
Обстановка в селе накалялась. Ночью кто-то изувечил топором сеялку, купленную на мирские деньги. Поймали с поджогом Андрея Сидорова: пытался подпалить амбар с зерном, отобранным у кулаков.
Сидорова отвезли в город, засадили в тюрьму. Его крикливая баба через несколько дней погрузила свое добро на две телеги, забила досками окна и двери, собралась уезжать в свою деревню — она была родом из Емелиных Ключей. Тут к ней подошла Лукерья.
— Совсем уезжаете, что ли?
— А тебе чаво? — со злостью взвизгнула Сидориха. — На чужую беду зыркать заявилась? Катись отседова.
— Да мне что, — усмехнулась Лукерья. — Подумала просто, ежели совсем уезжаете, может, избу продадите. А так — скатертью дорога.
— Не покупать ли собралась? — поспокойнее спросила Сидориха. — У тебя, поди, и денег нету.
— Не продадите, так реквизируем. Это мы запросто.
— Не с собой же везти. Мужика моего безвинного выпустят, как Луку Кузьмича отпустили, мы все одно не станем жить в вашем проклятущем селе, пропади вы с ним пропадом.
Лукерья купила избу для ревкома. Семен и Петр прибили над крыльцом красный флаг. На другой день Луша, Фрося и девушки, только вступившие в комсомол, выскребли полы в избе, побелили стены, вымыли окна.
— Теперь живем! — радовалась Лукерья.
— Вечерами комсомольцы могут собираться. Пока нет у нас народного дома. Хорошо!
Ночью кто-то высадил в ревкомовском доме все окна.
Враг перешел в наступление. Видно, кулаки откуда-то ожидают помощи, а то вряд ли решились бы... Семен слышал, как Лука наговаривал мужикам: «Ничего! Еще не то будет, скоро большевикам конец. Не долгое ихнее царствование...».
Надо было действовать. Избрали комиссию, чтобы переделить пашни, отобрать у богачей излишние земли.
На сходке вдруг выступил Воскобойников, который всегда в таких делах помалкивал, стоял в сторонке.
— А чего, мужики, — сказал он, — такое время приспело, надо в какую-то сторону подаваться. На месте не устоишь. Или к Луке, или к новой жизни... А чего я у Луки позабыл, какая от него радость? Пущай помнит, кто какой, не боязно. И у нас память не отшибло, ночью разбуди, скажем: мироед ты, Лука, вот кто. Врешь, что обездолили, скотины полный двор.
Воскобойникова на сходке избрали в ревком, вместо Ведеркина. Тот заявил, что не хочет совать свою голову под пули.
После сходки Семен пошел проводить Лушу. Вечер был темный и тихий, во всех окнах горел свет, оттого возле домов на дороге лежали широкие золотые пятна.
— Как перед пасхой, — удивился Семен. — Не пойму, почему такое настроение.
Луша тихонько рассмеялась.
— Нефед привез бочку керосина. У всех первый вечер горят лампы, а не жирники. Вот тебе и пасха.
— Верно, паря...
— Не, Семен, не очень это верно. Смехом я... Однако от другого хорошее настроение: все утешаются, что кулацкую землю станем наново делить. Как бы это сказать? Ну, мужики начинают постигать новую жизнь, что ли... В толк входят, в смысл.
Как-то вечером к Лукерье постучался Василий. Зашел, стал посреди избы, значительно проговорил:
— Для сурьезного разговору к вам, Лукерья Егоровна. Без постороннего присутствия, окромя Ефросиньи Будниковой, поскольку она член ревкома.
Тетка Катерина обиженно шмыгнула носом, сняла с гвоздя свою кацавейку, вышла.
— Да, — сказал Василий, озираясь. — Такое дело, значит...
— Как поживаете, дядя Вася? — Лукерья подвинула гостю табуретку.
— А ничего: живем — покашливаем, ходим — похрамываем. Что дальше, то лучше, а не наплачешься...