Ночи Калигулы. Восхождение к власти
Шрифт:
Но в следующее мгновение Тиберий напрочь забыл о Клавдии. В зал вступила Агриппина.
Она явилась на праздник в чёрной шерстяной тунике. Поверх туники накинута белая стола, придерживаемая на плечах двумя круглыми застёжками. Отныне Агриппина уже не носила бирюзовых, лиловых, шафранных одежд, как прежде. Её цветами стали белый, серый и чёрный — цвета траура. Тиберий пригляделся к застёжкам на плечах женщины и вздрогнул: то были серебрянные медали с горделивым профилем Германика. В глубине сердца снова закопошилась неприятная горечь, но Тиберий усилием воли подавил её и радушно обратился к Агриппине:
— Дочь моя! Садись рядом со мной на самом почётном месте. Жены у меня нет. Кому, как не тебе, внучке Августа, знатнейшей матроне Рима, сидеть здесь?
Агриппина присела на край императорского ложа. Женщинам не полагалось снимать сандалии и возлежать за обедом, подобно мужчинам. Но все же, римлянки принимали участие в пиршествах и празднествах наравне с мужчинами. В отличие от эллинок, которые не смели покидать женскую половину дома, пока мужья веселились с гетерами.
Тиберий украдкой всматривался в бледное лицо Агриппины. Как она подурнела! Словно со смертью Германика иссяк некий источник, питавший её красоту. Черты лица заострились, подбородок отяжелел, волосы потускнели. Правый глаз чудовищно опух и налился кровью. Тиберий передёрнулся от отвращения, когда Агриппина взглянула на него этим изуродованным глазом. Помимо воли он вспомнил, как хлестал её по лицу плетью. Вероятно, один из ударов пришёлся в глаз! Но, вместо укора совести, император ощутил лишь новый всплеск ненависти: зачем Агриппина довела его до крайностей?!
Даже сейчас Агриппина продолжает бросать вызов Тиберию. Всем своим видом вдовы-мученицы, траурным одеянием и главное — застёжками, которые Агриппина нарочно велела сделать с медалей, некогда отчеканенных в честь триумфа Германика. «Змея! — мстительно думал Тиберий. — Как могла она потревожить моё сердце, пусть и ненадолго?»
Гости притихли. Не переставая поглощать лакомства, они втихомолку поглядывали на императора и Агриппину, с трудом узнавая эту женщину, ещё недавно счастливую и любимую, а теперь — одинокую и печальную.
Зависшая в зале тишина, нарушаемая лишь чавканьем и звоном посуды, становилась невыносимой для Тиберия. И он поспешил прервать её. Горделиво поднявшись во весь рост, император трижды хлопнул в ладони. В зал, соблазнительно покачиваясь, вплыла огромная кабанья туша. Шестеро рабов несли серебрянный поднос, на котором покоилась эта отменная гора мяса. То была не обыкновенная свинья с крестьянской усадьбы. То был дикий вепрь, ещё недавно обитавший в буковых лесах далёкой Галлии, что утраивало ценность блюда.
Позади подноса с вепрем попарно шли рабы с позолочеными тарелками. Шествие возглавлял молодой стройный греческий раб, несущий два остро отточенных ножа с таким видом, словно то были символы царского достоинства. Патрицианки невольно засматривались на красавца-раба, чья оливковая кожа напоминала шёлк Серики, а глаза блестели, как спелые маслины. Да и некоторые мужчины, которых влекла греческая любовь, поглядывали на него с любопытством.
Остановившись перед императором, рабы повалились на колени так умело, что кабанья туша, политая соусом из мёда и апельсинового сока, ничуть не сдвинулась. На коленях подползли они к Тиберию и установили поднос с тушей на императорский стол.
Пирующие восторженно зашумели, обсуждая размеры кабана и щедрость императора.
Тиберий подал знак. Красавец-грек грациозно поднялся с колен. С хорошо рассчитанной ловкостью он подбросил вверх два остро отточенных ножа. Сверкающие лезвия описали в воздухе несколько кругов и вонзились точно в загривок кабана.
Разрезание кабаньей туши обращалось захватывающим зрелищем. Гости заворожённо следили за тем, как грек, пританцовывая, отрезает ароматные куски свинины и ловко перекладывает их на подставляемые рабами тарелки. Музыканты играли на арфах и кифарах эллинскую мелодию. Под своды зала взлетала древняя музыка: одинокие звуки струн сплетались с бередящими душу переливами. Мелодия лилась сначала медленно и томно, затем — быстрее и быстрее, опьяняя ритмом, как вином. Грек самозабвенно плясал танец своей родины. Постепенно ускоряя ритм, обходил он кабанью тушу. Стройные ноги, обутые в сандалии с ремешками до колен, то зависали в воздухе, то пружинисто ударялись о мозаичный пол. Загорелые руки поднимались в плавном жесте, словно грек обхватывал за предплечья невидимых партнёров по танцу. А затем — резкое движение, и новый кусок мяса накалывался на нож. Грек грациозно описывал круг, поддерживая двумя ножами над головой порцию свинины. И мясо перелетало в золочёную тарелку, которую раб поспешно относил очередному гостю.
— Слава цезарю Тиберию! — раздался из глубины зала восторженный крик. И гости нестройным хором подхватили: — Слава!
И мигом позабылась былая скупость Тиберия. Никто уже не вспоминал те пиры, которые он давал в начале правления: зачерствевшее печенье и половина свиньи, оставшаяся от предыдущего обеда. Тогда император косо посматривал на гостей, сосущих кости и сухожилия, и приговаривал: «Разве половина кабана отличается по вкусу от целого?» Как изменился цезарь со смертью Германика!
Свинина оказалась мягка и ароматна, в меру жирна. Огромные куски пахли мёдом, апельсинами из Счастливой Аравии и горечью костра. А Луцию Элию Сеяну достался жалкий кусок хвоста! Не иначе, как по распоряжению императора. Тоскливо посмотрев на кучу хрящей в своей тарелке, Сеян снова потянулся к колбаскам. Но рука его наткнулась на пустое блюдо. Сенатор преисполнился молчаливым возмущением, заметив, что рабы сотрапезников держат в руках льняные салфетки, завязанные в узелок. От салфеток, сплошь покрытых жирными пятнами, пахло вожделенными колбасками, сыром, ветчиной… «Эти паршивцы обильно наелись, да ещё велели рабам прихватить яства со стола, чтобы отнести домой!» Возмущению Сеяна не было предела. Неожиданно подумалось: «Нельзя враждовать с императором. И дело не только в сегодняшнем банкете. В любой таверне можно наесться до отвала! Но как знать, чем ещё может обернуться немилость Тиберия?!»
И Элий Сеян решительно протянул руку к жёлтому яблоку. А его мозг тем временем напряжённо работал, обдумывая, как доказать верность императору.
От обильной еды и винных испарений Клавдий, племянник Тиберия, отяжелел и задремал за столом. Цезарь развеселился, наблюдая, как смешно посвистывает носом и вздрагивает во сне толстый заика. Раб Клавдия стоял позади господина, охраняя его сон так же, как и сандалии.
— Подойди ко мне, — подозвал его император. Раб, склонив голову и опустив взгляд, приблизился к Тиберию.
— Надень сандалии на руки Клавдия. Но не разбуди его! — улыбнувшись, повелел Тиберий.
Раб медлил, боязливо округлив глаза и вжав голову в плечи. Но стоило императору нахмуриться, как он повиновался. Поспешно пятясь, он вернулся к своему господину. Осторожно, стараясь не потревожить спящего Клавдия, раб пристроил сандалии на безвольно свисающие с ложа руки. Мясистые пальцы смешно выглядывали меж кожаных ремешков. Тиберий, хватаясь за живот, скорчился от неслышного хохота.
Выждав некоторое время, Тиберий удовлетворённо отметил, что приглашённые все чаще поглядывают на Клавдия. Предвкушая потеху, он крикнул:
— Проснись, племянник! Негоже засыпать за императорским столом!
Клавдий пробормотал что-то сквозь сон, но не открыл глаз. Тиберий усмехнулся. Жестом подозвал преторианца, стоявшего на страже у входа, и шёпотом отдал приказ.
Преторианец с невозмутимым лицом приблизился к Клавдию. Достал из ножен короткий меч и слегка кольнул спящего в живот. Клавдий испуганно вскинулся. Всеобщий хохот оглушил его. Желая протереть сонные глаза, Клавдий неосознанно поднёс к лицу руки. И проехал по щекам деревянными подошвами сандалий. Давно уже гости не потешались так на императорских празднествах!
— Ты с ума сошёл?! — накинулся Клавдий на раба, упавшего к изогнутым ножкам ложа. — Хочешь умереть на кресте?
— Император повелел мне… — испуганно выл раб.
Клавдий перевёл ошеломлённый взгляд на дядю. Тиберий беззастенчиво смеялся. И Клавдий тоже улыбнулся, глупо и смущённо. Неловко сбросил с ладоней сандалии и потянулся к вину. Болезненно саднило щеки, и Клавдий велел рабу смазать ссадины оливковым маслом. Стыдно было сознавать себя всеобщим посмешищем. И все же, Клавдий привычно промолчал: из врождённой застенчивости и из страха, возросшего после странной смерти Германика.